Сборников рассказов советских писателей
Шрифт:
Я, как бездомная собака, слезно смотрел на могучие стены, на узкие бойницы и словно бы тоже, как и она, пытался внушить этому мрачному старцу добрые чувства к себе.
С языческим раболепием оглядывал я древние камни, изъязвленные временем, чувствуя нежданную и непонятную вину перед теми, которые ушли, оставив мне, живущему, незаслуженное, может быть, право смотреть на эти камни, пропитанные побуревшей кровью безвестных предков.
Я стоял под отвесной стеной в нейлоновых своих, шуршащих одеждах, яркий, как древний князь, и бесславный, как последний холоп,
Той ли цепи я звено? Имею ли право прикоснуться?
Все помрачнело вдруг, когда я услышал в себе эти вопросы, и откуда-то прорвался холодный ветер, зашелестел пересохшими бурыми листьями, ударил по голым сучьям деревьев, и раздался стук…
Собака подняла голову и вопрошающе посмотрела на меня.
«Ты кто?»
Стена, только что освещенная солнцем, погасла, подернулась холодным пеплом. Собачьи глаза опять слезливо о чем-то молили, внушали жалость к себе. Глинисто-грязная морда выражала юродство и страх.
И я сказал ей охрипшим вдруг голосом:
— Ну что? Куда нам теперь? Веди.
И странно мне было услышать свой голос рядом с померкшей стеной.
Ветер усилился, и река опять потемнела, взъерошилась, подернувшись сизыми пятнами. Белый кораблик, стоящий вдали у причала, холодно и снежно засветился в помрачневшем мире. Засветились тоже и древние храмы на том берегу. Маленькие рядом с большими домами, они показались вдруг выше этих безликих жилищ.
Моя собака всячески старалась услужить мне и даже облаяла мальчишек, которые шли по берегу с березовыми удочками. Облаяв, вернулась, ожидая похвалы.
И я похвалил ее, уходя от тревоги своей и от слишком мудреных вопросов, которые застали меня врасплох. Какой цепи? Какого права?
— Ты самая храбрая собака на свете, — сказал я ей.
Прошло с той поры не так уж много лет, но я как сон вспоминаю странный весенний день — один из самых бессмысленных дней в моей жизни, но и самый загадочный в то же время, самый туманный и тревожный.
Не помню теперь, как купил я билет и пришел на причал к белому кораблику, который поманил меня издалека. Ах, да — собака! Она остановилась на берегу перед деревянным причалом и смотрела на меня снизу вверх. Она очень волновалась, понимая, видимо, что я сейчас умчусь от нее на легкой «Ракете» и мы никогда уж больше не увидимся. Она все время ждала от меня чего-то и, возбужденная, торопливо и загнанно дышала. Глаза выражали страдание и тоску.
Но что же я мог поделать! Она, конечно же, заработала себе кусок хлеба с каким-нибудь сыром, а то и жареный пирожок. Съедобное что-нибудь. Хотя бы сухарь! Но когда привела меня к пристани, я с досадой увидел пыльные окна летнего кафе, заставленные изнутри фанерными щитами, и ржавый замок на дверях. А я бы и сам не прочь был выпить сейчас хотя бы стаканчик горячего чаю.
Вот тогда-то, наверное, я и купил билет на «Ракету», на первый в этом сезоне субботний прогулочный рейс по озеру.
«Куда она денется! — подумал я о собаке. — Вернусь
На пристани было так же пустынно, как и на берегу реки. Только два речника, приплюснутые огромными, с широкими и лихими тульями, фуражками, торжественно поглядывали на меня, на первого пассажира, о чем-то переговариваясь меж собой.
Было похоже, что они меня одного собирались прокатить по озеру, и чувствовал я себя неловко. Не будь меня, они бы, конечно, отменили рейс.
Но минут за десять до срока спустился сверху застенчивый солдатик, а следом за ним молодая парочка, продрогшая от поцелуев и любовного озноба. Парень не спускал с девушки взгляда, и она тоже, часто моргая, смотрела на него серенькими, зябкими, густо подведенными глазами, не замечая никого вокруг. Губы их, носы и подбородки лоснились, как у детей, нализавшихся сосулек.
Перед отплытием подошли две женщины — старая и юная, неуловимо похожие друг на друга, хотя я и понял сразу, что не дочка с мамой решили прогуляться ветреным днем по холодному еще, неприветному озеру. Понять это было нетрудно: у нас давно уже дочери не смотрят с такой нежной почтительностью и уважением на своих матерей. Видимо, старая женщина имела какую-то иную власть над своей молоденькой и довольно милой черноглазой спутницей, похожей на обрусевшую татарку.
У татарок, по-моему, очень выразительные брови! А черно-вишневые глаза их даже в веселье кажутся окутанными дымкой усталости и печали.
У моей незнакомки, которая легонько поддерживала за локоток старую женщину, тоже был в глазах этот сбой, это противоречие, эта несовместимость двух понятий, двух чувств, — была, как говорится, загадочность во взгляде.
Черт бы меня побрал совсем! Я посмотрел на нее и тут же напрочь забыл о несчастной собаке.
Прогулка по озеру, которая представлялась мне бессмысленной затеей, приобрела вдруг свое особое значение, лили, только женщины взошли на борт корабля.
Младшая из них словно бы исполняла роль галантного кавалера, подавая руку седой своей патронессе, когда та, подслеповато щурясь, осторожно ступала на зыбкую палубу. Ступала так, будто входила в воду, нащупывая носочком уходящее вниз колючее, каменистое донышко. А на лице ее поигрывала в эти мгновения робкая и вместе с тем какая-то надменная, презрительная усмешка.
Было ей под семьдесят, но на плечах ладно сидела модная, иссиня-черная каракулевая шубка, а на ногах были замшевые сапожки, тоже черные и тоже очень изящные.
И мне показалось, когда я внимательно разглядел худое и умное, бледное, как у васнецовской боярыни, лицо, что женщина эта никогда не была юной, или, во всяком случае, никогда беззаботная улыбка не освещала ее провалившихся, не по-женски пронзительных и задумчивых глаз. Я подумал еще, что она и сама отлично понимает силу своей власти над молодой, которая сопровождала ее, над моей прекрасной Заремой, как я мысленно успел окрестить татарочку. Но, понимая, воспринимает это как должное, как само собою разумеющееся.