Сборников рассказов советских писателей
Шрифт:
Гостей уже просят к трибуне. Трибуна импровизированная, из свежих досок, оплетенная со всех сторон елочными ветками. А народу! Стоят под дюнами и на дюнах женщины, мужчины, с любопытством осматривают прибывших; взгляды многих нацелены на твою крепкую, с глыбистой отливкой плеч фигуру. Сдержанно приветливые, а некоторые даже суровые. Хотят услышать твое слово, Иван Оскарович: что же ты им скажешь? Нет, здесь надо без лукавства, здесь режь только правду-матку. Все, как было, все, как виделось… Не выдумки слушать собрались они сюда, ты им без прикрас поведай эпопею арктического похода, со всей откровенностью поведай, даже если правда ваша была жестокою, — в тех условиях без суровости попробуй обойтись! Именно с этого и начал Иван Оскарович, когда его пригласили к микрофону. Рыбачий люд, притихнув, внимательно слушает гостя, самых дальних достигает его сильный, на ветру натренированный голос.
— Вы можете сказать: чем ты хвалишься? — раскатисто громыхал Иван Оскарович. — Тем, что имел возможность уберечь и не уберег? Что безжалостным оказался? Такое нежное создание не пощадил? Но вы ж и меня поймите, друзья: в тех условиях пожалеешь одного — на соседа взвалишь двойную ношу. Бывает так, когда щадить не имеешь права. В самом деле, чем он там был лучше других? Что чаще нос отмораживал? Что музы были к нему благосклонны? Но об этом я тогда даже не подозревал… Зато вот разных курьезов с ним хватало…
Дальше эпизод был такой, что слушатели волей-неволей должны были бы заулыбаться, однако лица у всех — каменные, и только еще напряженнее смотрят с самых дальних дюн на тебя. Иван Оскарович почувствовал: что-то неладно. Совсем не та реакция, какую он ожидал. Ничего не утаиваешь, все им выкладываешь откровенно, а впечатление такое, будто не этого они от тебя ждут. Там, где поэт оказывается в смешной ситуации и, собственно, должен был бы возникнуть комический эффект, люди стоят без улыбок, а тот рыжий пират с бакенбардами даже хмурится, с каким-то свирепым выражением стискивает трубку в зубах. Нет, делиться воспоминаниями — вещь, пожалуй, рискованная. Должно быть, своим откровенным рассказом ты невольно нарушил уже сложившийся образ поэта, за подробностями не рассмотрел в нем чего-то значительного, как раз того, чем он живет в их воображении, в их строгой молчаливой любви.
Кое-как закончил Иван Оскарович свое выступление, получил сдержанно отпущенную ему порцию аплодисментов — аплодисментов вежливости, и только отойдя от микрофона, понял с досадной очевидностью: речь не удалась. Постарался усилием воли возвратить себе душевное равновесие, но выйти из состояния удрученности оказалось не просто. И даже причину неудачи не мог себе пояснить: на чем споткнулся? Возможно, что слишком уж выпирала твоя собственная персона, твое полярное всемогущество? Но о каком всемогуществе может идти речь, когда над множеством твоих служебных, вообще-то необходимых отчетов об экспедиция уже теперь возвышается «Полярная поэма», не стареющая, не перекрываемая никакими, в том числе и новейшими отчетами, возвышается самым прочным, самым долговечным отчетом для потомков о вашем походе… Вместо твоих давних критериев, жизнь выдвигает свои, неожиданные. Твое же грубоватое иронизирование над поэтом и вовсе было некстати, а для некоторых из здесь присутствующих оно прозвучало, кажется, даже кощунственно.
Был потом в кафе обед с ячменным пивом местного изготовления; зачерпывают сей экзотический напиток грубыми деревянными кружками, — надо непременно такими кружками, это давний рыбацкий обычай, идущий из средних или еще более давних веков. Выступали тут же художественная самодеятельность, пели песни, главным образом шуточные, которые оставил своему краю поэт. Был он, оказывается, человеком веселым, озорным. И как много успел! И какой необходимой оказалась людям его будто бы и нескладная, будто бы и несерьезная жизнь!.. Удивительная вещь! Иван Оскарович замечал, что и его, как и тех детишек из местной школы, личность поэта чем-то завораживает, захватывает и не выпускает из своего силового поля. Внутренний голос подсказывал, что есть и тебе, дорогой товарищ, о чем пожалеть. Может, с редкостным другом разминулся, с тем, чье отсутствие уже ничем и никогда не сможешь восполнить. Раньше об этом ты и не думал, а теперь вот узнал, как щемяще нарастает чувство утраты и раскаяния: поздняя печаль, позднее прозрение!
Напротив Ивана Оскаровича сидят три женщины в черном, сдержанные, неразговорчивые. Молчаливые плакальщицы, пифии чьей-то судьбы. А на другом конце стола среди земляков уже бражничает вовсю тот рыбак-гигант с огненными бакенбардами: поминки так поминки! Осушил один ковш, другой берет с кипящей пеной… И вдруг громко, через стол обращается к Ивану Оскаровичу:
— А вы, капитан, с ним не особенно церемонились там, в ваших знаменитых льдах… Такое бездушие, прямо скажем, поискать…
— Такой уж материк. Там не до нежностей…
— Это ясно. Несмелый, говорите, робкий? А я с ним в одном взводе был, видел его в ночном бою на островах. И никакой робости мы тогда за ним не замечали…
— Вот как? — удивился Иван Оскарович. — Я и не знал, что он фронтовик.
— То-то! Совсем паренек, однако и тогда дух наш поддерживал. Уже тогда мы его любили. За верность, за товарищество. Даже за его шепелявость, что вам казалась смешною.
— Попал под огонь, — смутился Иван Оскарович. — И заслуженно. Кройте, кройте…
— Крыть не собираюсь, это так, между прочим, — усмехнулся гигант. — За ваше здоровье.
Иван Оскарович сидел понурясь. Кажется, разгадал, наконец, причину неудачи своего выступления. Эти анекдотики. Козыряние собственным величием… Беда в том, что еще до нынешнего дня ты смотрел на поэта как на своего подчиненного, с которым можно повести себя как угодно, выставить его смешным, неумелым, беззащитным… Ты и не заметил, как он со своею «Полярной поэмой» уже давно вышел из-под твоего подчинения! Если он и подчинен нынче каким-либо законам, то разве что иным, вечным, тебе уже нисколько не подвластным… И для всех собравшихся здесь он — гордость, он — чистота и вовеки уже неотделим от своей прекрасной поэмы. Впрочем, ты ведь тоже не хотел принизить его образ?.. Ну, а то, что был черствым и бездушным к нему, так это же правда, никуда от этого не уйдешь…
Неважно чувствовал себя Иван Оскарович. Уловил момент, когда оказался вне внимания присутствующих, вышел из кафе и, вздохнув полной грудью, медленно зашагал вдоль побережья. Уже вечерело. Всюду вдоль берега громоздились валуны, то темно-серые, то побуревшие от времени, большие и малые, самых причудливых форм, — остатки ледниковой эпохи. Камни и камни. Тут и там упрямо лезли они из-под земли, из-под сосен, из-под можжевельника… И даже в заливе, по его замерзшему мелководью, удивляя странным видом, лобасто выпирали сквозь лед динозавры гранитов.
Залив, низкое небо, валуны. Это то, что было его миром, то, что он воспел. У тысячетонного валуна, на котором перед этим студенты высекали профиль, стоят венки еловые, остальное все уже прибрано, нет и покрывала, снятого еще при открытии. Ни души поблизости. Лишь в стороне маячит стайка девочек-школьниц в поднятых капюшонах, кажется, как раз те, которые приветствовали Ивана Оскаровича утром и для которых он был лишь уважаемый «прообраз»… Сейчас девочки, будто даже не приметив его, повернулись в сторону моря: притихшие, присмиревшие, смотрели на тающие в предвечерье острова. Маленькие, осиротелые музы этих мест…