Сборников рассказов советских писателей
Шрифт:
— В Пугасово, за горючкой.
— За пятьдесят верст на тракторе? — удивился я.
— А на чем же еще? Грузовики не ходят: то ростепель, то заносы. Лошадей нет.
— Но они же и за сутки не обернутся?!
— По два дня ездят. С ночевой.
— Какой смысл гонять трактора в такую даль?
— Нужда… Горючка необходима для тракторов.
— Они что, снег пашут?
— За кормами ходят.
— Куда?
— На луга… километров за сорок. Как только путь установится, по пороше, то есть.
— Батюшки мои!
Возницу
— Поскольку совхоз откормочный, без сена никак нельзя.
— А трактора в разнос пускать можно?
— На то они и есть трактора. Не на себе ж таскать сено-то.
— Трактора в пять раз дороже сена!
— Мало ли что. В ином деле себя не бережешь. А то трактора. — Мой возница был неуязвим, сидел бочком, вполоборота и смотрел куда-то в сторону.
Эта странная отрешенность, уклонение от существа дела озадачили меня и в разговоре с директором Проскуряковым. Он также глядел куда-то в сторону, морщил лоб и сводил брови с тем выражением, которое передается вопросом: «Что вы, собственно, от меня хотите?»
— Как же это, в лесной глухомани, вдали от лугов создали откормочный совхоз? — спрашивал я директора.
— Очень просто. Был колхоз, перевели его в совхоз.
— Зачем же?
— Потому что слабый был колхоз… нерентабельный.
— А совхоз крепкий?
— И совхоз слабый.
— Чего же добились? Неужели вы считаете разумным гонять трактора в эдакую даль за сеном?
— А ближе нет его, сена-то.
Логическая фигура замыкалась, и выйти из этого заколдованного круга не было никакой возможности.
Мы сидели в бухгалтерии. На столе у бухгалтера лежал список. Трактористы и возчики, одетые в полушубки, ватные брюки, входили по очереди, расписывались, потом шумно дули на руки — с мороза пришли — и получали по три рубля на ночевку, для сугреву.
— На сколько же хватает горючки, привезенной из Пугасово? — спросил я директора.
— На один рейс.
— А потом?
— Все повторяем… Те идут за сеном, этот в Пугасово.
— Весело живете. А Ступин ездит за сеном?
— Сейчас — нет… — ответил директор, помолчав.
— Почему?
Директор провел ладонью по лбу и поморщился:
— Он свою долю привез летом.
Я вышел на улицу, отпустил возницу в лесничество, а сам пошел искать Ступина. Возле колодца с журавлем я спросил старуху:
— Скажите, где Ступин живет?
— Какой Ступин? У нас, в Еремееве, полсела Ступиных.
— Который машины изобретает… Петр Александрович.
— А-а, Петька Барин! Ступай в конец села. Там стоит на отшибе новый дом
Я сразу угадал дом Петьки Барина, — он стоял на высоком берегу Петравки, в окружении старых лип и заломанной чахлой сирени, чуть вынесенный из общего порядка улицы. Дом большой, обшитый свежим тесом, на замшелом фундаменте из дикого камня. И крыша зеленая, и вертлюги на крыше.
Хозяин встретил меня на улице; он обносил забором эти раскоряченные липы, да выщербленную сирень, да кое-где уцелевшие изуродованные яблони — жалкие остатки от большого сада. Хозяин был видный мужчина, широкоплечий, рослый, с лицом народного артиста, полный собственного достоинства. На нем была черная стеганка, открывавшая его мощную кирпичного цвета шею, высокие, за колено, валенки и серая армейская шапка. Мы поздоровались. Я назвал себя, сказал, что приехал из газеты, что наслышан о нем и хотел бы написать… Словом, обычное приставание газетчика, когда хочешь понравиться человеку и выудить из него нужный «материал». Ступин вел себя не то чтобы просто, а величаво: протянул свою необъятную железную ладонь, чуть прикрыл большие сонные глаза и представился:
— Петр Александрович.
— Давно здесь поселились?
Он вскинул веки, повел крючковатым носом, как пробудившийся орел, и застыл в ожидании. «Чего ради спрашиваете?» — было написано на его крупном суровом лице.
— Поместье старое, а дом новый, — сказал я, кивая на черные липы.
Он поджал губы и насупился, видимо, уловил намек на его прозвище — Барин.
— Здесь жили братья Потаповы, мельницу на Петравке держали. Вон там. Видите, железо торчит из камня? Была плотина. А под берегом… вон, где лозняк! Питомник держали. Фруктовые деревья разводили… Торговали.
— А где же они?
— Сослали в тридцатом году.
Он пошел к изгороди, неторопливо сложил в деревянный ящик свой нехитрый инструмент и сказал кротко:
— Проходите в избу.
В доме нас встретила хозяйка, удивительно похожая на самого Ступина, такая же степенная, рослая, с большим и строгим лицом.
— Проходите в залу, — сказала она.
В чистом и светлом доме было четыре комнаты, отгороженные дощатыми перегородками. В дверных проемах висели шторы из красного бархата, в комнаты вели широкие ковровые дорожки. Мы разделись и прошли в просторную залу. Петр Александрович сел за свой письменный двухтумбовый стол, а меня усадил на широкую тахту под узбекским ковром. За стенкой гомонили потревоженные моим приходом дети: мальчик и девочка, лет по десять — двенадцать. Они сидели за столом, готовили уроки.
— Внуки? — спросил я, кивая на ту комнату.
— Дети, — ответил Петр Александрович.
Я с удивлением посмотрел на его седую голову:
— Сколько же вам лет?
— Сорок четыре.
— А я думал… — Я запнулся.
— Что я старше? — сказал Петр Александрович и улыбнулся. — Не стесняйтесь. Мне многие дают больше моих лет. Я еще в армии поседел… на сверхсрочной.
— И давно ушли из армии?
— На тридцатом году.
— И все здесь, в совхозе?
— Сперва в колхозе, а потом совхозом объявили нас.