Сцена
Шрифт:
Разговор перешёл на жалованье.
— Отдал вам вчера?
— Как же! Прихожу, после спектакля, говорят: «Нельзя». Дифтерит у него, у подлеца!
— У него, у подлеца, шестой раз уж дифтерит.
— Скоро платить будут! — объявил первый тенор. — Компаньона берёт. Я сам разговор слышал.
— Кто, кто такой? Кто?
— Хозяин-с…
Тенор назвал улицу, известную в городе своими очень специальными домами. Все расхохотались.
— Чего смеётесь? Ей-Богу, честное слово! Своими ушами слышал. Сам этот и предлагал: в одно дело соединим, я вам девушек в пажи отпускать буду.
— Ну, уж это извините! Атанте! — возмутилась примадонна. — Чтобы таких на сцену пускать, которые с книжками!
— А тебе бы всё таких, которые без книжек! Необразованная! — рассмеялся баритон.
— Я отказываюсь! Я не буду! Я уйду!
— Это уж не по-товарищески, ежели ты уйдёшь!
— Пускай хоть жалованье в таком случае прибавит!
— Это другое дело!
— В Москве же так служили! — философски заметила комическая старуха.
В разговоре не принимала участия очень бледная, с болезненным лицом, молодая женщина, бывшая в последних месяцах беременности. Она сидела у окна, отдельно, и каждый раз, как отворялась дверь в режиссёрскую, смотрела жадными несчастными и злыми глазами, словно кого-то ждала.
— А мой-то там, всё около Маруськи околачивается? — не вытерпела она и спросила у вошедшей «второй».
— Охота вам ревновать! — заметил кто-то, пожимая плечами.
— Да не ревную я! Не ревную! — взвизгнула беременная женщина. — Мне подлость его! Вот что! Мне её, твари, жаль. Будет с чемоданом ходить, как я. Не знаю я, что ли? Первая?
И она принялась перечислять. Глашка, которая сделала себе выкидыш и умерла от заражения крови. Дашка, которая потом попала в известный дом. Сашка, которая отравилась, когда он вышвырнул её из труппы «в положении». Зинка, которую он потом помещику подстроил, а помещик её через три дня выгнал, и она теперь шатается по улицам. Грушенька, у которой он заложил все вещи. Пашутка, которую он от матери, от квартирной хозяйки, увёз и «в положении» бросил.
Список был очень длинен. Она произносила имена девушек и с жалостью и со злостью. Все слушали спокойно, как старую повесть, которую знают все наизусть.
Дверь режиссёрской отворилась, и появился «он», знаменитый «во всех городах» комик, сердцеед и пожиратель девушек. Он был в каком-то пиджаке какого-то необыкновенного, тёмно-красного цвета, и какого-то необыкновенного фасона, какого я никогда не видал ни до ни после этого. Манишку закрывал широкий пластрон с большой брильянтовой булавкой. Воротнички были свежими, вероятно, на прошлой неделе. Вид гордый и победоносный.
Знаменитый комик был вместе с тем и режиссёром.
— Господа, на сцену!
— Вы пьеску-то после репетиций на дом брать будете? — спросил меня суфлёр, когда я подошёл к его столику, на котором стоял жестяной закапанный подсвечник.
— Нет. Зачем же?
— В таком случае позвольте, я её уж у себя держать буду.
— Может быть, она будет нужна режиссёру?
— Нет, уж зачем же? Ишь, вы какие хорошие! Единственная гарантия. Как первый спектакль, — жалованье перед занавесом и пожалуйте! А то и суфлировать
— Послушайте, я не имею права входить в такого рода комбинации.
— Нет-с, уж раз пьеса ко мне попала, не отдам! Извините!
— Господа, по местам! По местам! — кричал режиссёр, устанавливая хористок, при чём он чаще других дотрагивался руками до молоденькой, миловидной девушки, с лицом еврейского типа:
— Вот так станьте, деточка! Вот этак.
Это и была Маруся.
Репетиция началась.
Видали ли вы когда-нибудь обозрение без конки, которая не сошла бы с рельсов при выезде на сцену? Было бы нарушением самых священных традиций написать обозрение без «конки». Была она, каюсь, и в моём обозрении.
Конка сходит с рельсов и кучер кричит:
— Тир!
— Тир! — повторяет невозмутимо «обозреватель».
— Позвольте, какой «тир»? Откуда «тир»? — изумился я.
— Тут так написано: «тир!» — подал он мне тетрадку.
— Да это ошибка переписчика! Не «тир», а «тпру».
— Ах, а я думал, что тир. Конка, так сказать, с рельсов сошла, значит, у цели. А цель — это тир. Я думал, вы эту мысль проводите! — ответил мне «обозреватель» глубокомысленно и с достоинством…
— Не «тир», а просто «тпру».
— «Тпру», так «тпру». «Тпру»! Репетиция продолжается!
— Пшеница подешевела, и репортёры плачут! — громко выкликнула примадонна перед своим «номером» пенья.
— Какие репортёры? Где репортёры? — снова изумился я.
— Здесь так написано! — отвечала она, смотря в роль.
Я подошёл. Бедняжка держала тетрадку, в которую смотрела, вверх ногами:
— Здесь так написано!
Я вежливенько взял тетрадку у неё из рук и повернул как следует.
— Не репортёры, дорогая моя, а экспортёры. Знаете, которые пшеницу за границу отправляют,
— Так, так бы и сказали! А то экспортёры какие-то! Вы мне, пожалуйста, эти немецкие слова уберите. А то я навру. Мне что цивилизация, что ассенизация, — всё одно: одна прокламация!
Кругом захохотали.
— Анну Ивановну на это взять!
— У нас Анна Ивановна за словом в карман не полезет!
— С тем и съешь!
— Правда, здорово? — с гордостью оглянулась кругом примадонна. — Вы знаете, я это раз на сцене брякнула. В Пензе. Потом неприятности были. Полицмейстер придрался. Полицмейстер моим ухажёром был. Всегда, бывало, в уборную придёт, пиво пьёт. А тут придрался: «Не складно, — говорит, — прокламация, Анна Ивановна. Того… больно… Вы уж лучше „одна пертурбация“ говорите. Всё мягче». Так я потом «одна пертурбация» и говорила. Как, бывало, скажу, так и захлопают. Фурор, одно олово. Публика в Пензе антиллигентная, камуфлет любит!
— Каламбур, Анна Ивановна, а не камуфлет!
— Всё единственно.
— Нет, ведь какой с ней вчера случай был! — воскликнул второй комик. — Идёт «Синяя борода». Я Бобеш, она Булотта. Выходит, у неё слова есть: «Вот вам бразды правления». А она как бухнет: «Вот вам дрозды правления». — «Какие, — спрашиваю, — Булотточка, дрозды?» — «А обыкновенно, — говорит, — какие! Которые на дереве летают, а потом их жарят!»
— А ты думал, не найдусь! Найдусь! — хвастливо ответила примадонна.