Сцены из жизни Максима Грека
Шрифт:
Так оно и было. Максим прожил еще тридцать с лишним лет, многое претерпел он — сперва в Кремле, в каменном мешке, потом в глубоком подземелье Иосифова монастыря, где игумен Нифон вместе с двумя другими ревностными старцами не щадил сил, чтобы изгнать из Максима сатану. Потом в Твери, в Отроче монастыре. [180] Там Максим прожил двадцать лет, первые десять — в глубокой яме, куда монахи напускали дыма и огня, подготавливая святогорца к еще более страшным мукам, которые предстояли ему в аду, ежели не удастся до того времени освободить его от греха.
180
Отрочь монастырь (Успенский) — основан близ Твери на берегу Волги в XIII в.
Но
181
Конец венчает дело (лат.).
А вот и достойная внимания деталь.
Пока десять сытых и здоровых ратников княжеской охраны руками и ногами совершали первое посвящение Максима в святые, монаху не приходило в голову ни закричать, ни заплакать, ни запросить пощады. Не искал он прибежища и в молитве — кто услыхал бы его в такой час? Опытный мореход, он подумал лишь о своем весле. Если удастся спасти его, спасено все. И пусть потом делают с ним что хотят. Пусть обрушатся на него свирепые ветры, пусть хоть до неба вырастет морской вал — это его не тревожит. Все пытки сможет он вынести — только бы уцелел его шестой палец. В нем заключалось все — весло, челн и парус, попутный зефир, копье, которым он пронзит чудовище, путеводная звезда, посох для трудных дорог, одним словом — спасение. И ежели в этом светопреставлении потеряется шестой палец, считай, что потеряно все…
И пока ратники, а вместе с ними и кое-кто из доброхотов-монахов били его куда и как попало, монах напрягал зрение. Смотреть было трудно — мешала кровь, застилавшая глаза, набухавшие ссадины, ноги ратников.
Наконец Максим увидел его — возле ножки стола. Сотни раз смотрел он туда, и ничего там не было, а теперь Максим различал его совершенно отчетливо. Верно, чей-то удар, из тех, что обрушивались на монаха и швыряли из стороны в сторону, смахнул на пол и его. Увидев свой шестой палец, Максим приободрился. «Теперь бейте сколько угодно, мне уже не страшно», — сказал он про себя и, стиснув переломанные зубы, ухитрился, проскользнул ужом под ногами ратников, протянул руку, схватил! И крепко вонзил на место — среди других пальцев. Самый большой подвиг его жизни, если был в его жизни подвиг, и заключался в том, что ему удалось сохранить этот шестой палец всюду, куда бы его ни возили, чему бы ни подвергали. Его били, а он думал о своей надежде, о шестом пальце. Кровь, что текла у него из ран, он использовал как чернила. Копоть от огня, который разводили, чтобы задушить его дымом, он смешивал со слюной или же — что было делать? — с мочой. Бумагой служили ему ладони, стены, пол, потолок. Находились сердобольные монахи, которые доставали ему порой настоящей бумаги и чернил.
Не столь важно, однако, где он писал, важно, что он писал. Он испытывал великую потребность что-то извлекать из себя — не сатану, как говорили злые, а вместе с ними и просто невежественные люди. Боль и Мысль бурлили в нем словно вода в раскаленном чане. И монах знал: единственное спасение в том, чтобы перевоплотить их в другие формы, заключить в слова и фразы, изложить, неважно — на чем…
Так он написал множество посланий, трактатов и наставлений. Сам он был в темнице, а сочинения его жили на воле. Находились монахи, которые собирали их, сшивали — получалось что-то вроде книг. Они прятали их в мешок и шли от одного монастыря к другому, переносили из одного века в другой — как пчелы мед. Максим был еще в оковах, когда сама церковь собрала несколько его посланий — солидный свод из двадцати пяти глав — и разослала по приходам и монастырям. Это произошло в 1547 году, когда венчался на царство
— Посмотрите, — сказали они чуть ли не в один голос, — какой живой дух и в какое мрачное время! Конечно, он был монахом и писал, как монах, однако приглядитесь к его сочинениям. Есть в его манере письма блеск, придающий текстам редкую привлекательность. Да, этот измученный писец умел выражать мысли по-своему. В нем чувствуется цельный характер. Обратите внимание, как мужественно порицает он произвол властей, какие теплые слова находит для бедных, для несчастных вдов павших солдат, для сирот и других страждущих. Посмотрите, как обличает он паразитический образ жизни монастырей и знати: его суждения и по сей день не утратили актуальности!.. И какой кладезь знаний для своего времени! Этот монах, хоть он и монах, на самом деле принадлежит не монахам и не монастырям. И хотя опять же привезен он к нам из чужих земель, не подлежит сомнению, что и языком нашим пользовался он с точным знанием, и нашу национальную жизнь изучил глубоко, и землю нашу полюбил искренне, с болью сердечной — стало быть, принадлежит он нашей национальной культуре. Мудрый писец, отныне мы берем тебя под свою опеку, мы найдем тебе достойное место на нашем иконостасе и зажжем перед тобой нашу лампаду.
Так состоялось второе приобщение Максима к лику святых. Как бы то ни было, и это второе приобщение предопределилось все в ту же страшную ночь в Симоновом монастыре, когда монах был избит ратниками великого князя. Потому что в полузабытьи, теряя сознание от дикой боли, он все-таки поднял с пола свой шестой палец. И хранил его как зеницу ока, чтобы не увидели и не отобрали. И неустанно слагал в его честь гимны, тропари, благодарственные каноны.
— Что он там делает? — спрашивал Нифон своих монахов.
— Пишет, святой игумен, — с недоумением отвечали монахи. — Пишет, окаянный. Мы бьем его, а он пишет. Мы напускаем в его келью дыма, а он пишет, тычем в него факелами, поливаем кипятком, делаем, несчастные, все, что можем, но тщетны наши старания, он знай себе пишет!
— После кипятка лейте на него холодную воду из бочки, — советовал им Нифон.
— Разве мы не лили, святой игумен?
— Ну и что же?
— Пишет!
— Что же он, окаянный, пишет? — терял терпение Нифон. — Как и на чем?
— Пишет он на ладонях. Раскрывает ладонь скрижалью и водит по ней пальцем. Мы сломаем ему один палец, он пишет другим, сломаем второй — пишет третьим. Сломали все пять, а он, святой отец, продолжает писать, а как пишет, мы и сами не можем уразуметь. Все смотрит куда-то, все что-то шепчет и пишет, пишет…
— Волховство! Разожгите перед дырой в келью двенадцать охапок сырой соломы и двенадцать корзин помета!
Так было много лет. Его били, жгли, обыскивали и отбирали все, но только шестой палец не нашли, не отобрали. Его он сохранил. И, склонившись над ним, шептал:
Приют спасительный лишь ты мне принесло, ты мне и челн, и парус, и весло, мое крыло, взмывающее в поднебесье, луч солнца, озаривший мрак мой доброй вестью, могучий плуг, мой землепашец верный, возделыватель и кормилец мне примерный. Тебя сжигают, но спалить не могут, радуйся, тебя ломают, но сломать не могут, радуйся, ты узника для новой жизни возрождаешь, радуйся, ты первый свет в душе нам утверждаешь, радуйся! И если я, о боже, созерцал не пуп, а бытие, тебе, шестой мой палец, честь и слава, так радуйся, непобедимая моя держава, неутомимое перо бессмертное мое…