Счастье, несчастье...
Шрифт:
Но разве она не знала, что так бывает? Знала отлично, и в книжках читала, и в жизни не раз видела: сперва такая любовь, такое счастье, такое чувство жизненной прочности — рядом руки, которые всегда рады обнять и готовы помочь. Но со временем, все это говорят, чувство счастья понемногу гаснет, и руки не так уж горячи. Она знала, это неизбежно и ничего не значит: главное в отношениях остается неизменным. Она готовила себя и к размолвкам, и даже к ссорам, чтобы они, если уж неизбежны, были бы возможно короче и мягче. Но к тому, что происходило
Ну и что же, что ее сейчас чуть не сбило машиной, она не жалела ни себя, ни других. Ей даже хотелось бы, чтобы трамвай, который сейчас заворачивал налево, сошел с рельсов и упал набок. Нет, ей не нужно было ничьих смертей, но ей хотелось катастрофы, ну, взрыва какого-нибудь, что ли, ну, хоть бы гремела гроза,
Трамвай благополучно свернул налево, и грозы
не было.
Все у них шло хорошо, всюду они бывали вместе, -да и как же иначе, зачем же они тогда поженились? Но вот однажды он ушел куда-то вечером один, без нее. Она удивилась, но не сказала ни слова: у каждого человека есть право на самостоятельность. Она ведь тоже имеет право на самостоятельность, и вот теперь так самостоятельна, что дальше некуда.
Сергей уходит теперь, когда ему вздумается — придет с работы, отдохнет, а потом одевается и уходит. Без объяснений. Она долго терпела, ничего не спрашивала, а потом все-таки взяла и спросила, через силу, но все же спросила: «Ты куда?» — «Дела»,— ответил он и ушел. Она перестала с ним разговаривать — он не обратил внимания. Раза два сорвалась и кричала — он ушел, не выслушав ее и не успокоив. У нее к тому времени и на работе дела пошли неважно, ей так нужен был совет, а уж какой тут совет. Скоро месяц как они молчат.
Пошел дождь, и это было ей кстати. Лило за шиворот и текло прямо по голой спине, в туфлях хлюпало, вода просочилась между пальцами — и все это было хорошо. Хорошо было так вот идти, наклонившись вперед, наперекор дождю и ветру, как в бой. Но дождь все шел и шел, ей уже стало холодно, юбка прилипла к ногам, волосы к лицу, туфли размокли, и ноги в них болтались. А главное, мысли ее были все те же, ходили по тому же кругу, уже прочно отработанному, но так же жглись, не остывали. Сперва перечень обид, каждый вечер отдельно; потом планы мести и, наконец, твердое решение: уйти. Пусть живет один. Можно ему и квартиру оставить.
Она проходила мимо кинотеатра, купила билет и вошлд. Она давно не была в кино — ведь одной ходить грустно — И во т теперь сидит одна, на дневном сеан се, в полупустом зале. Сперва шла хроника, потом начался художественный фильм. И как это люди могут быть так безжалостны друг к другу, ты умирать будешь, а он все равно оденется и уйдет. Когда зажегся свет, она поняла, что не помнит ни слова из того, что происходило на экране. «Ты добился своего,— повторяла она про себя.— Вот я одна».
Дождь перестал, улица повеселела, рабочий день кончился, люди встречались друг с другом, шли вместе. Она шла одна, и ее знобило.
Она думала, что забрела куда-то далеко от своей работы, но, как видно, не так уж и далеко, потому что навстречу ей шла Рита, ее сослуживица, такая сухая, чистая, в белоснежной блузке, с черной лакированной сумкой через плечо. И Маша разом увидела себя ее глазами — размокшую, облипшую, с лицом в синих пятнах.
— Машка! — в испуге закричала Рита.— Ты что?
Надо было восставать или сдаваться. У нее не было
сил, да и от Ритиного испуганного вида ей стало не по себе. Она сдалась.
Они сидели на бульварной скамейке, и Маша говорила. До сих пор никто не слышал от нее и слова жалобы, а теперь она наконец-то произносила вслух все то, что десятки раз одиноко повторяла про себя. Рита внимательно слушала. Это облегчало, но почему- то и тревожило.
— Вот возьми позавчера, нет, это было в четверг,— торопясь, говорила Маша.— Ты знаешь, как у нас сейчас в отделе, я не стерпела и говорю ему: «Ты не мог бы сегодня...» А он: «Не мог бы»,— и ушел. С тех пор мы с ним почти что и не виделись.
— Машенька,— горячо сказала Рита,— пойдем ко мне. Пойдем.
Маша молчала.
— Кофейком напою,— сказала Рита.
О, как хотелось горячего кофе! И есть теперь уже хотелось — только вот к Рите идти не хотелось. Что- то во всем этом было не то: раньше, когда она не сдавалась и никому ни слова не говорила о своих бедах, ей почему-то было легче. Но ведь она все равно уже сдалась.
И вот она нежно согревается под пледом в Ритином пушистом халате, а Рита гладит ее мокрое платье, от которого идет пар.
— Оставайся,— говорит она. — Диван к твоим услугам.
Маше хорошо, все в ней мурлычет от тепла и довольства, озноб приятен, словно у нее в жилах течет шампанское и лопаются его прозрачные пузырьки. Но где-то в глубине души живет ощущение непорядка.
— Да нет,— говорит она, не зная, хватит ли у нее сил подняться,— я пойду.
— Не делай глупостей. Чем терпеть такую жизнь, оставайся. Я тебе дело говорю.
Маше очень хочется, чтобы ее уговорили, но она повторяет:
— Пойду все-таки.
— Ладно,— соглашается Рита.— Иди, собирай вещички и завтра после работы прямо ко мне. Обещаешь?
Маша обещает.
На дворе похолодало, она сразу это почувствовала. Платье все-таки высохло плохо, туфли и вовсе не высохли. Ее уже просто трясло, а ноги из-за съехавших набок каблуков еле переступали.
Как это грустно, когда тебя так вот трясет и до этого никому нет дела. Кто это сказал, что жалость унижает человека? Как глупо! Все как раз наоборот: когда тебе плохо, и ты знаешь, что тебя ждут, чтобы пожалеть, так еще и не плохо. А вот когда всем все равно... Она вспомнила Риту, которая и пожалела, и накормила, и плотно укрыла ноги пледом, и такое славное у нее в ту минуту было лицо. Все так, все так, но не это было ей сейчас нужно. «Муж меня жалеет»,— скажет простая баба. Вот счастливая.