Щегол
Шрифт:
Бесценная. Я перекатился лицом к стене. Найденного Рембрандта оценивали в сорок миллионов. Но сорок миллионов — это все-таки цена.
За окном на авеню пронзительно взвизгнула и стихла вдали пожарная сирена. Машины, грузовики, вываливаются из баров хохочущие во все горло парочки. Пока я лежал там, стараясь думать о чем-нибудь успокаивающем — вроде снега или звезд в пустыне, надеясь, что случайно не покончил с собой, проглотив не те таблетки, то изо всех сил цеплялся за один-единственный утешительный и полезный факт, который я запомнил из всех этих статей онлайн: отыскать украденную картину можно, только если вор пытался вывезти ее из страны или продать, поэтому-то грабителей, которые крали предметы искусства, ловят только в двадцати процентах случаев.
Глава восьмая
Магазин в магазине
(продолжение)
Я
— Хоби?
Пила смолкла.
— Я прошел.
У подножья лестницы замаячило крупное, бледное лицо Хоби. — Что-что? — спросил он — он был еще не здесь, еще не вышел из рабочего транса и вытирал руки фартуком, оставляя на нем белые следы — и тут увидел конверт, и лицо его переменилось. — Это то, о чем я думаю?
Я молча вручил ему конверт. Он поглядел на него, потом на меня, потом рассмеялся таким, как мне думалось, ирландским смехом — грубоватым, дивящимся самому себе.
— Ну молодец! — сказал он, развязав фартук и перебросив его через перила. — Очень рад, честное слово. Мне аж тошно делалось от одной мысли, что придется тебя куда-то сплавлять в какую-то даль, да еще совсем одного. Ну и когда ты мне собирался об этом рассказать? В первый день учебы?
От его радости мне стало так нехорошо. Во время нашего праздничного ужина — я, Хоби, миссис Дефрез и итальянский ресторанчик на грани банкротства — я разглядывал пьющую вино парочку за единственным кроме нашего занятым столиком, я думал — буду радоваться, а вместо этого сидел раздраженный, в ступоре.
— Ура! — сказал Хоби. — Самое сложное позади. Теперь можешь выдохнуть.
— Ты, наверное, та-а-ак рад, — сказала миссис Дефрез, которая весь вечер то и дело хватала меня под руку, легонько ее сжимала и восторженно попискивала. («Выглядишь ты bien 'el'egante [49] , — сказал Хоби, целуя ее в щеку: на голове пышный седой начес, сквозь звенья бриллиантового браслета продеты бархатные ленточки.)
49
Очень элегантно (фр.).
— Образец прилежания! — сказал ей Хоби. От этого я почувствовал себя еще хуже — от того, что он всем своим друзьям рассказывал, как упорно я трудился и какой я примерный ученик.
— Просто замечательно! Ну, ты рад? И ведь времени у него было всего ничего! Дорогой мой, ты уж сделай лицо порадостнее. Когда он приступает? — спросила она Хоби.
После ада на вступительных меня приятно удивило, что программа оказалась не такой сложной, как мне представлялось. В некоторых отношениях это вообще была самая ненапряжная моя учеба: никаких тебе интенсивов, никто не нудит про тесты для подготовки к колледжу и поступление в Лигу Плюща, не надо корпеть над зубодробительной математикой, никто не требует знать язык на определенном уровне — да никто вообще ничего не требует. Все сильнее удивляясь, я глядел на этот академический рай для ботанов, куда меня занесло, и понимал, отчего столько талантливых и одаренных старшеклассников со всех пяти округов зубрили до потери пульса, чтоб сюда попасть. Тут не было ни контрольных, ни экзаменов, ни оценок. Зато были семинары с нобелевскими лауреатами по экономике, уроки, на которых ученики строили солнечные панели, и занятия, где всех дел было — слушать Тупака или пересматривать „Твин Пикс“. При желании ученики могли организовать себе занятия хоть по истории геймерства или роботостроению. Я мог набрать себе сколько угодно интересных факультативов, на которых всего-то нужно было разок в середине семестра написать сочинение, а в конце — защитить проект. Но хоть я и понимал, что мне крупно повезло, все равно не чувствовал ни счастья, ни даже благодарности за такое везение. Ощущение было такое, что сам мой дух поменялся на каком-то химическом уровне: словно бы у меня в душе нарушился кислотный баланс и из меня выжгло жизнь — непоправимо, необратимо, как до самой сердцевинки каменеет вайя кораллового полипа.
Что я мог делать — я делал. Это я уже проходил: выключаешь мозг,
Большинство учеников брали по пять, по шесть курсов, но я ограничился необходимым минимумом — четырьмя: основы изобразительного искусства, французский, введение в европейский кинематограф и русская литература. Хотелось еще научиться разговаривать по-русски, но курс русского с нуля начинался только с осени. С глубоко въевшимся безразличием я приходил на занятия, отвечал, когда спрашивали, выполнял все задания и шел домой. Иногда после уроков обедал возле университета в дешевых мексиканских и итальянских забегаловках со столами для пинбола и пластиковыми растениями: на широких плазмах показывают спорт, в „счастливые часы“ подают пиво по доллару (хотя мне-то пиво под запретом: чудно было перенастраивать себя под несовершеннолетнюю жизнь, будто снова в детский садик с совочком). Потом, засахарившись от спрайта, которого подливать можно было сколько хочешь, я шел обратно к Хоби через парк Вашингтон-сквер, опустив голову, выкрутив на максимум громкость в айподе. Я так нервничал (найденного Рембрандта по-прежнему обсуждали во всех новостях), что из-за этого у меня начались проблемы со сном, а стоило раздаться звонку в дверь, я подпрыгивал так, будто во всем доме сработала пожарная сигнализация.
— Ты многое упускаешь, Тео, — сказала мой соцпедагог Сюзанна (никаких мистеров-миссис, мы тут все друзья-приятели), — именно внеклассные мероприятия призваны сплотить наших учеников в таком огромном городе. Особенно самых наших младших учащихся. Тут очень легко затеряться.
— Ну…
Она была права: в школе мне было одиноко. Восемнадцати-девятнадцатилетние студенты с малолетками не общались, и хотя тут была целая толпа моих ровесников и ребят помладше (и даже один двенадцатилетний задротик, у которого, по слухам, айкью был 260), жизнь у них была такая ограниченная, а проблемы — настолько дурацкие и мне чуждые, что казалось — они говорят на каком-то отмершем детском жаргоне, который сам я давно позабыл. Они все жили дома с родителями, они волновались из-за сводок успеваемости, выездных программ по изучению итальянского и летних стажировок при ООН, они чуть ли в обморок не падали, если при них закурить, они все были серьезными, благожелательными, нетронутыми, глупенькими. Общего у меня с ними было столько, что я с тем же успехом мог попробовать затусить с восьмилетками в сорок первой школе.
— Я вижу, ты выбрал французский. Французский клуб собирается раз в неделю, во французском ресторане на Университетской площади. А по вторникам они все ходят в „Альянс Франсез“ и смотрят кино на французском. По-моему, тебе это должно понравиться.
— Ну, может.
Декан французской кафедры, пожилой алжирец, уже тоже ко мне подходил (я, ощутив его твердую широкую ладонь на плече, в ужасе дернулся так, будто меня режут) и безо всяких вступлений сказал, что он ведет семинар, который меня, быть может, заинтересует, про истоки современного терроризма, начиная с ФНО и Алжирской войны — как же меня бесило, что все до единого учителя на курсе знали, кто я такой, заговаривали со мной, явно уже зная про мою „трагедию“, как выразилась мой препод по кино миссис Лебовиц („Просто Рути!“). Она тоже пыталась уговорить меня вступить в их киноклуб, после того как прочла мое сочинение о „Похитителях велосипедов“, и еще предложила мне заглянуть в Философский клуб, участники которого раз в неделю обсуждали, как она выразилась, Серьезные Темы.
— Ну, посмотрим, — вежливо ответил я.
— Ну, судя по твоему сочинению, похоже, тебя влечет то, что я, за неимением лучшего термина, назвала бы территорией метафизики. Например, почему с хорошими людьми случается плохое, — добавила она, потому что я продолжал смотреть на нее пустыми глазами. — Предопределена ли наша судьба или нет. В твоем сочинении говорится не столько о кинематографических принципах Де Сики, а скорее о фундаментальности хаоса и неустойчивости нашего мира.
— Не знаю, — ответил я после неловкой паузы. Я что, правда об этом написал в сочинении? Да „Похитители велосипедов“ мне даже не понравились (как и „Кес“, „Чайка“, „Лакомб Люсьен“ или еще какой-нибудь жутко депрессивный европейский фильм из тех, что мы смотрели на занятиях миссис Лебовиц).