Щегол
Шрифт:
— Молодец! — сказал Хоби, счастливо моргая в ярком свете рабочей лампы, когда я спустился к нему в мастерскую и объявил о том, что провернул крупную сделку (в моей версии фигурировал серебряный чайник, не хотелось, чтоб он думал, будто я ограбил несчастную женщину, к тому же я знал, что Хоби не интересует то, что он звал «мелочевкой», а именно она, как я понял из книжек по антиквариату, и составляла большую часть магазинной начинки). — А тебе палец в рот не клади! Ха-ха, Велти прикипел бы к тебе, как к подброшенному на порог младенцу! Ты ведь заинтересовался его серебром!
С тех пор я взял себе за привычку после обеда сидеть за учебниками в магазине, пока Хоби возится в мастерской. Поначалу я делал это просто веселья ради — веселья, которого
И еще я заучил один урок, урок, который я усваивал постепенно, но который, на самом-то деле, вернее всего отражал саму суть торговли антиквариатом. Этой тайной с тобой никто не делился, ее надо было выведывать самому, а именно: здесь не было такого понятия как «верная» цена. Истинная стоимость, каталожная стоимость — все это не имело никакого значения. Когда к тебе заходит бестолковый клиент с толстым кошельком (а они были почти все такие), то неважно, что там написано в книжках, неважно, что говорят эксперты и за сколько похожая вещь недавно ушла на торгах «Кристис». Вещь — любая вещь — стоит ровно столько, сколько ты заговоришь покупателя за нее заплатить.
Поэтому-то я стал обходить магазин, убирать кое-какие ярлычки (чтобы покупателям пришлось спрашивать цену у меня), а кое-какие менять, не все, только некоторые. Путем проб и ошибок я установил выигрышную комбинацию: как минимум четверть — занизить, остальные задрать, иногда даже процентов на четыреста-пятьсот. За те годы, пока у нас держались ненормально низкие цены, у магазина появился круг преданных покупателей; оставив четверть цен низкими, я сохранил этих клиентов и сделал так, что покупатели, которые выискивают, где что подешевле, могли бы у нас себе что-то присмотреть. Кроме того, благодаря какой-то извращенной алхимии, рядом с этими низкими ценами и завышенные смотрелись адекватно: уж не знаю почему, но люди охотнее выкладывали полторы штуки за чайник мейсенского фарфора, если рядом с ним на полке стоял примерно такой же чайник, но чуть попроще, который стоил (честно, но дешево) всего-то пару сотен.
Вот так все и началось, вот так зачахший с годами «Хобарт и Блэквелл» с подачи моего злого гения стал приносить прибыль. Но дело было не только в деньгах. Мне нравилась сама игра. В отличие от Хоби, который ошибочно полагал, что всякий, кто забрел в его магазин, как и он сам, страстно завлечен мебелью, и потому без лишних обиняков начинал расписывать изъяны и достоинства любой вещи, я обладал совершенно обратным талантом: я мог напустить туману, загадочности, умел любой плохонький предмет расписать так, что людям так и хотелось его купить. Если я начинал нахваливать предмет (а не сидел и ждал, пока простофиля сам забредет ко мне в капкан), игра заключалась в том, чтоб оценить клиентов, понять, кем они пытаются прикинуться — уж точно не теми, кем они были на самом деле (всезнайка-декоратор? домохозяйка из Нью-Джерси? застенчивый гей?), а теми, кем им хотелось быть. Пыли в глаза старались подпустить даже самые богатые и знаменитые, каждый вещал с подмостков. Весь фокус был в том, чтоб говорить с их придуманным образом, с фантазией — с тонким ценителем искусств, с прозорливым бонвиваном — а не с неуверенным в себе человечком, который на самом деле стоял перед тобой. Тут главное было — не напирать, не лезть напролом. Вскоре я научился и одеваться (балансируя на грани между шиком и консервативностью), и обращаться как с искушенными, так и с неискушенными покупателями с разной степенью любезности и равнодушия: я не отказывал им в знании предмета, когда надо — льстил,
И при всем при этом с Люциусом Ривом я жестоко облажался. Чего он хотел, я не знал. И вообще он так рьяно отмахивался от моих извинений и так яростно нападал на Хоби, что я уже начал подумывать, не разворошил ли я какую старую обиду или вражду. Я не хотел спрашивать о нем Хоби, чтоб не сболтнуть лишнего, хотя ну кто вообще может затаить такую злобу на Хоби, самого доброжелательного и наивного человека в мире? В интернете про Люциуса Рива нашлась разве что пара безобидных упоминаний в светской прессе, ни слова даже о Гарварде или членстве в «Гарвардском клубе», респектабельный адрес на Пятой авеню — и только. Судя по всему, у него не было ни семьи, ни работы, ни понятного источника дохода. Как же глупо с моей стороны было выписать ему чек — а все жадность, я думал установить комоду провенанс, хотя даже если бы я тогда сунул конверт с деньгами под салфеточку и подтолкнул бы к нему, не было гарантий, что на этом он успокоился бы.
Я стоял там — кулаки в карманах пальто, очки запотели от весенней сырости — и тоскливо глядел в муть пруда: пара печальных коричневых уток, в камышах колыхаются целлофановые пакеты. На большинстве скамеек были таблички с именами дарителей — «в память о миссис Рут Кляйн» и все такое, но мамина скамейка, Место Встречи, одна-единственная в этой части парка, была подарена анонимно, и надпись на ней была куда загадочнее и завлекательнее: БЫТЬ МОЖЕТ ВСЁ. Это была Ее Скамейка еще до того, как я родился: когда она только-только сюда переехала, то в свободное время сидела тут с библиотечной книжкой, экономя на обеде, чтоб хватило на билет в «МоМа» или кинотеатр «Париж». Там чуть дальше, за прудом, где тропинка пустела, темнела, был неухоженный, заросший уголок, где мы с Энди и развеяли ее прах. Это Энди подбил меня тайком туда пробраться и, к тому же в знак протеста против установленных городом правил, развеять ее прах именно в этом месте: ну, она нас ведь тут всегда ждала.
Да, но тут крысиный яд раскидан, смотри.
Давай. Прямо сейчас. Пока никого нет.
Она и морских львов любила. Мы всегда подходили на них посмотреть.
Да, но туда ее лучше не высыпать, там рыбой воняет. И кроме того, у меня мурашки по коже от того, что эта банка или что это такое, стоит у меня в спальне.
— Господи боже, — сказал Хоби, когда хорошенько рассмотрел меня при свете, — да ты белый как простыня. А ты не заболеваешь ли?
— Эээ… — Он как раз собирался выходить, пальто перекинуто через руку, позади стоят застегнутые на все пуговицы мистер и миссис Фогель, улыбаются ядовито. Мои отношения с Фогелями (со «стервятниками», как их звал Гриша) стали куда прохладнее после того, как я стал управлять магазином; памятуя об огромном количестве вещей, которые они у Хоби все равно что украли, я теперь задрал цены на все, что, по моим прикидкам, могло им хоть немного понравиться; миссис Фогель, конечно, дурой не была и начала названивать Хоби напрямую, но я всегда мог обвести ее вокруг пальца, сказав (к примеру) Хоби, что уже продал вещь, о которой она спрашивала, просто пометить забыл.
— Ты поел? — Вечно витавший в облаках, совершенно непрозорливый Хоби даже и не замечал, что мы с Фогелями уже давно не питаем друг к другу лучших чувств. — А мы собрались поужинать, тут неподалеку. Пойдем-ка с нами.
— Нет, спасибо, — ответил я, чувствуя, как миссис Фогель так и буравит меня взглядом — неласковая, пронырливая улыбка, глаза на гладком лице стареющей молочницы будто сколы агата. Обычно я с наслаждением отвечал ей такой же широкой улыбкой, но сейчас, под безжалостным электрическим светом, я почувствовал вдруг, что выдохся, раскис — как-то даже сдулся. — Я, наверное, дома поем, спасибо.