Щегол
Шрифт:
Из дальнего зала: слабый женский вскрик, пустой, глупый, а за ним такое же глупое уханье мужского хохота. Вдруг громко, как циркулярная пила, заработал блендер в баре и жужжал, кажется, невероятно долго.
— Ты не знал? — спросил Борис, когда грохот наконец прекратился. Из дальнего зала — смех, аплодисменты. — Да как ты не…
Но я ни слова не мог выдавить. Многослойное граффити на стенах, тэги райтеров, каракули, алкаши с глазами-крестиками. В дальнем зале взвился хриплый хор: да-вай, да-вай, да-вай. Передо мной замельтешило столько всего сразу, что я с трудом дух переводил.
— Столько лет? — спросил Борис, слегка нахмурившись. — И ты ни разу?..
— Господи боже.
— Тебе нехорошо?
— Я… —
Борис посмотрел на меня. Потом запустил обе руки в волосы и сказал:
— Тебе память по пьяни отшибает, Поттер, ты ведь знаешь, да?
— Да ладно, — сказал я, недоверчиво помолчав.
— Нет, я серьезно, — мягко сказал он. — Я алкоголик. Уж я-то знаю! Я с десяти лет алкоголик, с тех самых пор, когда впервые выпил. Но ты, Поттер — ты как мой отец. Вот когда он пьет, то потом бродит в несознанке, сделает что-то, а назавтра и не вспомнит. Разобьет машину, меня отлупит, ввяжется в драку, очнется с переломанным носом или вообще в другом городе на вокзальной скамейке…
— Я ничего такого не делаю.
Борис вздохнул:
— Да, конечно, но память у тебя отшибает. Так же, как и у него. Я не говорю, что ты, мол, делал что-то плохое или буйствовал, ты не буйный, не как он, но знаешь — а, ну вот, например, как в тот раз, когда пошли в „Макдональдсе“ играть в песочницу, в детский уголок, и ты так напился, лежишь на этой дутой штуке, а дамочка взяла и вызвала к тебе полицию, и мне пришлось быстро тебя оттуда утаскивать, мы полчаса стояли в „Уолмарте“ и делали вид, что карандаши выбираем, а потом сели на автобус, потом сидели на остановке, и ты про эту ночь ничего не помнишь? Ни капельки? „„Макдональдс“, Борис? Какой „Макдональдс?““ Или, — сказал он, щедро нюхнув, перебивая меня, — или вот когда ты нажрался просто вдрызг и заставил меня тащиться с тобой „гулять по пустыне“? Ладно, пошли мы гулять. Хорошо. Только ты такой бухой, что на ногах не держишься, а на улице жара сорок градусов. И ты, значит, устал гулять и ложишься в песочек. И просишь, чтоб я оставил тебя там умирать. „Брось меня, Борис, брось меня“. Помнишь?
— Ближе к делу.
— Ну, что я могу сказать? Ты был несчастен. Вечно напивался, пока не отключишься.
— Ты тоже.
— Да, помню. Как вырубился на лестнице, лицом вниз, помнишь? Очнулся еще как-то на голой земле, далеко от дома, ноги из кустов торчат, а сам вообще без понятия, как меня туда занесло. Черт, я однажды Спирсецкой имейл отправил посреди ночи, пьяный, дурацкий имейл, в котором писал, какая она красавица и как я ее люблю всем сердцем, кстати, я ее тогда и любил. На следующий день в школе, у меня страшное похмелье, и тут: „Борис, Борис, мне надо с тобой поговорить“. Ну ладно, о чем? И она такая, добрая вся, деликатная, пытается меня, значит, отвадить осторожно. Имейл? Какой имейл? Ничего не помню вообще! Стою там с красной рожей, а она мне сует отксеренную страничку из книжки со стихами и говорит, что надо любить девочек моего возраста. Да, я тоже глупостей натворил. Глупее твоих! Но я, — сказал он, поигрывая сигаретой, — я-то хотел развлечься, счастья хотел. Ты хотел умереть. Это разные вещи.
— И почему это мне кажется, что ты уходишь от ответа?
— Да не осуждаю я тебя! Просто — мы тогда с тобой такое вытворяли. Такое, чего ты, может, и не помнишь. Нет, нет! — заторопился он, качая головой, когда увидел, какое у меня стало лицо. — Я не об этом. Хотя, должен сказать, что ты единственный пацан, с которым я спал.
Я яростно сплюнул смех, будто закашлялся или подавился.
— Это-то… — Борис презрительно откинулся на спинку стула, крепко защипнул ноздри, — пффф. В этом возрасте, наверное, такое со многими бывает. Мы были молоды, хотели девчонок. Мне
Я стаскивал пальто со спинки стула. Но услышав это, замер.
— Не помнишь?
— А должен? Почему?
— Я знаю, что ты не помнишь. Потому что я потом тебя проверял. Скажу что-нибудь про „Доктора Ноу“, пошучу. И смотрю, что ты скажешь.
— А что с „Доктором Ноу“?
— Мы как раз только познакомились! — Колено у него так и ходило ходуном, как заведенное. — Ты, по ходу, к водке не привык еще — не знал, сколько наливать надо. Ты входишь такой с огромным стаканом, вот как стакан для воды, и я думаю: ну, капец! Не помнишь?
— Да сколько таких ночей было.
— Не помнишь. Я за тобой блевотину уберу, шмотки в стирку брошу, а ты и не помнишь, что это я. Начнешь плакать, рассказывать мне всякое.
— Что — всякое?
— Ну, например… — он нетерпеливо поморщился, — а вот, что это ты виноват в смерти матери… что лучше бы ты умер… что если б ты умер, то, может быть, был бы с нею вместе, в темноте… это все нет смысла вспоминать, не хочу, чтоб тебе плохо было. Ты был в таком раздрае, Тео… с тобой было прикольно, почти всегда! Ты на что угодно готов был, но все равно — в таком раздрае. Наверное, тебе в больницу надо было лечь. Помнишь, как ты залез на крышу и спрыгнул в бассейн? Сумасшедший, ты же шею себе мог сломать! Ночью уляжешься на дороге, фонари не горят, тебя вообще не видно, и ждешь, чтоб по тебе машина проехала, а мне тебя с боем приходилось поднимать и затаскивать домой…
— Ну и долго бы я лежал на этой сраной богом забытой улице, пока там бы хоть одна машина проехала. Я там ночевать бы мог. Надо было спальный мешок принести.
— Я в это углубляться не буду. Крыша у тебя тогда отъехала. Ты нас обоих мог угробить. Однажды ночью ты взял спички и попытался дом поджечь, помнишь?
— Я дурачился, только и всего, — натянуто сказал я.
— А ковер? А огромная дыра, которую ты в софе прожег? Это ты дурачился, да? Я подушки перевернул, чтоб Ксандра не заметила.
— Это говно было такой дешевкой, что кожа была даже не огнеупорная.
— Ладно, ладно. Будь по-твоему. Короче, та ночь, значит. Мы смотрим „Доктора Ноу“, ты его уже видел, а я нет, и мне очень нравится, а ты полностью vgavno, и там дело происходит у него на острове, все круто, и тут он нажимает кнопку и показывает картину, которую украл.
— Господи.
Борис захихикал:
— Именно! Помилуй, боженька! До чего ж было круто. Ты такой пьяный, что тебя шатает из стороны в сторону — я щас тебе что-то покажу! Что-то удивительное! Ты встаешь перед теликом. Блин! Я смотрю фильм, там самое интересное, а ты никак не заткнешься. Отвали! Короче, ты уходишь, злой как собака, „пошел в жопу“, столько шума! Бах-бах-бах! А потом — раз, и спускаешься с картиной, ясно? — Он рассмеялся. — Прикинь, а я был уверен, что ты мне лапшу вешаешь. Шедевр мирового искусства? Да ладно, ага. Но — она была настоящая. Сразу видно.
— Я тебе не верю.
— Ну, это правда. Я понял. Потому что если можно б было нарисовать такую подделку? Тогда Лас-Вегас — самый прекрасный город на всем белом свете. Короче, такая ржака! Я, значит, с гордостью учу тебя воровать яблоки и конфеты из магазина, а ты уже успел спереть шедевр мирового искусства!
— Я его не крал.
Борис хохотнул:
— Нет, конечно, нет. Ты все объяснил. Что ее надо было сберечь. Что это твой большой и важный долг. Так ты, значит, — спросил он, наклонившись ко мне, — правда не открывал ее, чтоб посмотреть? За столько лет? Да что с тобой было такое?