Щегол
Шрифт:
— С чего бы им тащить ее в Ирландию? — беспокойно повторял Борис. — Какой там рынок сбыта? Я думал, вещи оттуда везут, а не ввозят.
— Да, но Саша думает, что он картину использовал, чтоб долг покрыть.
— Значит, у этого мужика там связи?
— Похоже на то.
— Мне трудно в это поверить.
— Насчет связей?
— Нет, насчет долга. Этот мужик — такое впечатление, что он еще полгода назад на улицах колпаки с колес тырил.
Хорст легонько пожал плечами: глаза сонные, лоб прошит морщинами.
— Кто знает. Может, это и неправда, но я на удачу больше не хочу полагаться. Дам ли руку на отсечение? — спросил он, лениво стряхивая пепел на пол. — Нет.
Борис хмуро глядел в
— Он был любитель. Уж поверь мне. Ты б сам убедился, если бы его увидел.
— Да, но Саша говорит, он игрок.
— А тебе не кажется, что Саша знает больше, чем говорит?
— Не думаю. — В его манере была какая-то отстраненность, будто он отчасти сам с собой разговаривал. — «Подождем — увидим». Вот все, что я слышу. Ответ неудовлетворительный. С головы гниль идет. Но, повторяю, до хвоста мы еще не добрались.
— И когда Саша будет в городе?
Полумрак перебросил меня прямиком в детство, в Вегас, в смутную зону не рассеявшегося по пробуждении сна: мгла сигаретного дыма, грязная одежда на полу, от экранного свечения лицо у Бориса то белое, то синее.
— На следующей неделе. Я тебе позвоню. Сам с ним тогда поговоришь.
— Да. Думаю, нам стоит вместе с ним поговорить.
— Да. Я тоже так думаю. В будущем оба будем умнее… до этого нельзя было доводить… но в любом случае, — сказал Хорст, который медленно, рассеянно почесывал шею, — ты понимаешь, что я опасаюсь слишком сильно на него давить.
— Сашу это как раз устраивает.
— Значит, подозреваешь что-то. Говори.
— Мне кажется… — Борис покосился на дверь.
— Да?
— Мне кажется, — Борис понизил голос, — ты с ним уж очень мягко. Да, да, — вскинул он руки, — знаю. Но уж очень все удобно складывается для этого парня — свалил, сам без понятия, ничего не знаю!
— Ну, может, и так, — ответил Хорст. Он казалось, отключился, как будто и не с нами отчасти, словно взрослый в комнате, полной маленьких детей. — На меня это тоже давит, на всех нас. Я не хуже твоего хочу докопаться до сути. Хотя, как знать, этот его друг, может, вообще коп был.
— Нет, — решительно ответил Борис. — Не коп. Не коп. Я знаю.
— Ну, честно говоря, я так тоже не думаю, но мы пока много чего не знаем. Но все равно я не теряю надежд. — Он снял с кульмана деревянную коробку, стал в ней копаться. — Так вы, джентльмены, точно не хотите немножко закинуться?
Я отвернулся. Я-то до смерти хотел. А еще я хотел взглянуть на Коро, но для этого пришлось бы пройти мимо тел на полу. На полу на другом конце комнаты, прислоненные к панельной обшивке, стояли несколько картин: натюрморт, парочка пейзажиков.
— Иди, посмотри, если хочешь, — сказал Хорст. — Лепин поддельный. А вот Клас и Берхем продаются, если интересуешься.
Борис рассмеялся и вытянул у Хорста сигарету.
— Он не в деле.
— Нет? — искренне удивился Хорст. — А я ему за пару хорошую цену предложу. Продавцу нужно позарез их сбыть.
Я подошел взглянуть: натюрморт, свеча, наполовину пустой бокал вина.
— Клас Хеда?
— Нет, Питер. Хотя, — Хорст отложил коробку, встал позади меня, приподняв за шнур настольную лампу — обе картины омыло резким, казенным светом, — вот этот кусочек — он поводил в воздухе изогнутым пальцем, — видишь, где отражение свечи? И уголок стола, и драпировка? Чуть ли не Хеда для бедных.
— Прекрасная работа.
— Да. Прекрасная в своем роде. — От него пахло сальной немытостью, с резким пыльным душком иностранной лавки — будто из китайской шкатулки. — По нынешним вкусам слегка прозаично. Классичность эта. Излишняя нарочитость. Но все равно, Берхем хорош.
— Поддельных Берхемов сейчас очень много, — спокойно заметил я.
— Да. — От поднятой лампы на пейзаж падал жутковатый синюшный свет. — Но этот
— Согласен. И вот, — я рисую в воздухе уродливую загогулину, — кто-то так рьяно чистил полотно, что в одном месте стер лак до лессировки.
— Да, — его ответный взгляд был приветливым, сонным, — совершенно верно. Ацетон. Того, кто это сделал, пристрелить надо. И все же вот такая средняя работа в плохом состоянии — даже неизвестного художника — дороже любого шедевра, в этом-то вся ирония, для меня — дороже, уж точно. Особенно пейзажи. Их очень, очень легко продать. Власти на них смотрят сквозь пальцы… по описанию их распознать сложно… а тысяч на двести все равно потянут. А вот Фабрициус, — долгая, покойная пауза, — это уже другой калибр. Примечательнее работы через меня еще не проходило, это я точно могу сказать.
— Да-да, потому-то мы так и хотим ее вернуть, — проворчал Борис из сумрака.
— Совершенно невероятная, — невозмутимо продолжал Хорст. — Вот такой натюрморт, — он медленно повел рукой в сторону Класа (окаймленные чернотой ногти, шрамистая сетка вен на тыльной стороне ладони), — уж такая нарочитая обманка. Техника потрясающая, но слишком уж рафинированная. Маниакальная точность. Есть в ней что-то мертвое. Не зря они и называются natures mortes, верно? Но Фабрициус, — шажок назад, подламываются колени, — теорию про «Щегла» я знаю, знаю очень хорошо, люди эту картину зовут обманкой, и правда, издали так оно и может показаться. Но мне наплевать, что там говорят искусствоведы. Верно: кое-какие ее части проработаны, как у тромплёя… стена, жердочка, блик света на латуни, но тут вдруг… грудка с перышками, живехонькая. Пух и пушок. Мягкий-премягкий. Клас эту финальность и точность заострил бы до смерти, а художник вроде Хогстратена — тот и вовсе бы не остановился, пока не заколотил бы гроб наглухо. Но Фабрициус… он насмехается над жанром… мастерски парирует саму идею тромплёя, потому что в других кусках работы — голова? крылышко? — нет ничего живого, ничего буквального, он намеренно разбирает изображение на части, чтоб показать, как именно он его нарисовал. Мажет и малюет, очень выпукло, будто пальцами, особенно на шейке — вообще сплошной кусок краски, абстракция. Поэтому-то он и гений, не столько для своей эпохи, сколько для нашей. Тут двойственность. Видишь подпись, видишь краску на краске и еще — живую птицу.
— Ну да, ну да, — прорычал Борис из темноты за кругом света, защелкивая зажигалку, — не было б краски, и смотреть было б не на что.
— Именно. — Хорст обернулся, лицо перерезала тень. — Это его шутка, Фабрициуса. В сердце картины — шутка. Именно так и поступают все великие мастера. Рембрандт. Веласкес. Поздний Тициан. Они шутят. Забавляются. Выстраивают иллюзию, фокус, но подойдешь ближе — и все распадается на отдельные мазки. Абстрактная, неземная. Другая, куда более глубокая красота. Сущность и не сущность еще. Должен сказать, что одно это крошечное полотно ставит Фабрициуса в один ряд с величайшими художниками всех времен. А «Щегол» ведь что? Он творит чудо на таком безделушечном пространстве. Хотя, признаюсь, удивился, — тут он повернулся ко мне, — когда впервые взял ее в руки. Тяжелая, да?