Щегол
Шрифт:
— Это кто сказал?
— Ну, — он повернулся от плиты, — давай по-честному, мы ведь не детей тут лечим? Что благородного в том, чтоб латать старые столы да стулья? Душу разъедает — почти наверняка. Уж я-то в стольких домах побывал, мне ли этого не знать. Идолопоклонство! Страстная любовь к вещам — губительна. Да только, если сильно любишь какую-то вещь, она начинает жить своей жизнью, верно ведь? А не в том ли смысл всех вещей — красивых вещей, — чтоб служить проводниками какой-то высшей красоте? Ты всю оставшуюся жизнь будешь искать или стараться как уж угодно повторить те самые, первые образы, от которых у тебя треснуло и надломилось сердце? Потому что я вот о чем: чинить старые вещи, сохранять их, ухаживать за ними — в каком-то смысле ничего рационального в этом нет…
— Если уж я люблю что-то, то безо всякой там «рациональности».
— Ну, да и я тоже, — миролюбиво сказал Хоби. — Но, — близоруко щурясь, он заглянул в банку с кофе, зачерпнул
— Что-что?
Он рассмеялся.
— Ну что тут скажешь? Вот есть великие шедевры живописи — народ со всего света съезжается на них посмотреть, они собирают толпы, они растиражированы на кофейных кружках, ковриках для мышек, да на всем подряд. И можно — я сам такой, кстати — всю жизнь честно ходить по музеям, получать от этого искреннее удовольствие, а потом идти в ресторан и преспокойно себе обедать. Но, — он снова уселся за стол, — если картина по-настоящему запала тебе в душу, переменила то, как ты вообще смотришь на мир, как мыслишь, как чувствуешь, то ты не думаешь ведь: «О, мне нравится универсальность образов этой картины» или «Я люблю это полотно за то, что в нем отражены общечеловеческие ценности». Искусство любят совсем не за это. А за тихий шепоток из-за угла. «Песет, эй ты. Эй, малый. Да-да, ты». — Его палец скользит по выцветшему снимку — прикосновение реставратора, прикосновение без касания, между поверхностью и его пальцем — тоненький зазор с облатку для причастия. — То, что заставляет трепетать именно твое сердце. Твоя мечта, мечта Велти, мечта Вермеера. Ты видишь одну картину, я — другую, в альбоме с репродукциями она изображена и вовсе по-иному, дама, которая в сувенирной лавке покупает открытку с ее изображением, видит что-то вообще свое, я уж молчу о людях, которых от нас с тобой отделяет время — за четыреста лет до нас, за четыреста лет после нас, — никогда картина не вызовет двух одинаковых реакций, а у большинства не вызовет никакой реакции вовсе, но настоящие шедевры, они текучие, они уж сумеют просочиться тебе и в сердце, и в разум с самых разных сторон, совершенно необычным, особенным способом. «Я твой, твой. Я был создан для тебя». И, ох, даже не знаю, если я совсем заболтался, ты уж скажи, — он провел рукой по лбу, — но сам Велти, бывало, говорил о судьбоносных предметах. Каждому галеристу, каждому антиквару такие попадались. Вещи, которые исчезают и появляются снова. А для кого-то еще, не для антиквара, это будет не вещь, а город, цвет, время суток. Гвоздик, за который зацепится твоя судьба.
— Ты говоришь прямо как мой отец.
— Ну, скажем по-другому. Кто там сказал, что Бог, мол, при помощи совпадений сохраняет анонимность?
— Ну вот, теперь ты уж точно говоришь, как мой отец.
— Ну а кому как не игрокам об этом не знать? Разве есть в жизни что-то, чем нельзя было бы рискнуть? И разве не может что-то хорошее явиться в нашу жизнь с очень черного хода?
Ну да. Наверное, может. Или, если припомнить еще одну парадоксальную отцовскую мудрость — иногда чтоб выиграть, надо проиграть.
Потому что прошел уже почти год, и все это время я был в пути, почти все эти одиннадцать месяцев я провел в зонах ожидания, гостиничных номерах и прочих местах, где не задерживаешься надолго, стоянки такси, взлет-посадка, пластиковые подносы, гонят затхлый воздух вентиляционные жабры салона, до Дня благодарения еще далеко, но уже везде поразвесили гирлянд и ставят непритязательную рождественскую классику вроде Tannenbaum Винса Гваральди и колтрейновских «Зеленых рукавов» в «Старбаксе», и помимо многих вещей, о которых мне надо было подумать (например, ради чего стоит жить? ради чего стоит умереть? а к чему совсем глупо стремиться?), я часто думал о том, что сказал Хоби — о тех образах, что поражают нас в самое сердце, образах, что дарят нам проблеск красоты куда более безграничной, которую можно потом проискать всю жизнь да так и не обрести снова.
И оно пошло мне на пользу, все это время, что я провел в дороге. Год — вот сколько у меня ушло на то, чтобы потихоньку, своими силами объехать страну и выкупить обратно все подделки, опытным путем я выяснил, что такие щекотливые дела лучше улаживать при личной встрече: по три-четыре поездки в месяц, Нью-Джерси и Ойстер-Бей, Провиденс и Нью-Ханаан, а там и подальше — Майами, Хьюстон, Шарлоттсвилль, Атланта, где по приглашению моей хорошенькой клиентки Минди, жены автомобильного магната по имени Эрл, сколотившего состояние на торговле запчастями, я провел три недурных дня в гостевом домике при их новехоньком шато из розового камня, где была собственная бильярдная, «паб для джентльменов» (в котором работал настоящий, привезенный прямо из Англии бармен) и домашний тир с выезжающими на тебя мишенями. У некоторых моих клиентов — доткомеров, владельцев хедж-фондов,
Огромный сдвиг. Даже и не знаю, как объяснить. От нежелания к желаниям, от равнодушия — к неравнодушию.
Да и кроме этого еще много всего. Шок и свет. Все куда острее, куда ярче, и я словно бы вплотную подошел к чему-то невыразимому. В журналах на борту — закодированные послания. Энергетический щит. Забота без компромиссов. Электричество, цвета, яркость. Все — указательные знаки, которые указывают куда-то еще. В Ницце, лежа на кровати в унылом, цвета выпечки гостиничном номере с видом на Английскую набережную, я глядел, как отражаются облака от раздвижных окон, и поражался тому, что даже моя печаль может сделать меня счастливым, как ковролин во весь пол, поддельный «бидермейер» и мягкое бормотание французского диктора на «Канал Плю» кажутся вдруг ровно тем, что нужно.
Я бы и позабыл, да не могу. Гудит, как камертон. Никуда не денешься. Все время со мной.
Белый шум, безликий гул. Оглушительный накал посадочных терминалов. Но даже эти бездушные, запечатанные места так и сочатся смыслами, которые так и сверкают, так и рвутся наружу. «Скай Молл». Переносные стереосистемы. Зеркальные ряды «Драмбуи», и «Танкерея», и «Шанели № 5». Я гляжу на пустые лица пассажиров — они поднимают чемоданы, вскидывают на плечи рюкзаки, гуськом тянутся к выходу из самолета — и думаю о том, что сказал Хоби: красота меняет саму структуру реальности. И вспоминаю также куда более расхожую мудрость: что погоня за чистой красотой есть способ самого себя загнать в ловушку, что это прямой путь к тоске и озлобленности, что красоту следует сочетать с чем-то более осмысленным.
Но что это такое? И почему я такой, какой я есть? Почему я вечно думаю не о том, о чем надо, а о том, о чем надо, не думаю вовсе? Или, если сформулировать немного по-другому, как я могу понимать, что все, что мне дорого, все, что я люблю, — это иллюзия, и в то же время знать — ради этого мне во всяком случае и стоит жить.
Источник великой печали, которую я только-только начинаю осознавать: нам не дано выбирать себе сердца. Мы не можем заставить себя хотеть того, что хорошо для нас, или того, что хорошо для других. Мы не выбираем того, какие мы.
Потому что разве не вдалбливают в нас постоянно, с самого детства, непреложную культурологическую банальность?.. Начиная с Уильяма Блейка и заканчивая леди Гагой, от Руссо до Руми, «Тоски», «Мистера Роджерса» — одна и та же до странного неизменная сентенция, с которой согласен стар и млад: что делать, если сомневаешься? Как понять, что для тебя правильно? И любой психотерапевт, любой специалист по профориентации, любая диснеевская принцесса знает на это ответ: «Будь собой». «Следуй зову сердца».
Только вот, пожалуйста, пожалуйста, разъясните-ка мне вот что. А что, если у тебя такое сердце, которому нельзя доверять?.. Что, если сердце по каким-то своим непостижимым причинам заведет тебя — вполне умышленно, в облаке невыразимого сияния — подальше от здоровья, семейной жизни, прочных общественных связей и вялых общепринятых добродетелей прямиком в ослепительный жар погибели, саморазрушения, беды? Может, Китси права? Если само твое нутро поет, зазывает тебя прямиком в костер, то может, лучше отвернуться? Залепить уши воском? Не обращать внимания на изощренное счастье, которым заходится твое сердце? Послушно взять курс на нормальность, к восьмичасовому рабочему дню и регулярным медосмотрам, к прочным отношениям и стабильному продвижению по карьерной лестнице, к «Нью-Йорк Таймс» и воскресным обедам, все — с прицелом на то, что когда-нибудь ты вдруг станешь настоящим человеком? Или — как Борису — хохоча, отдаться полностью священному безумию, что выкликает твое имя?