Сечень. Повесть об Иване Бабушкине
Шрифт:
А он, постояв недолго, отвернувшись от могилы, словно по одним только звукам оценивая, хорошо ли идет работа, пошагал к избам, и в Маше снова вспыхнула недобрая догадка, что он поторопился к тойону требовать свежих упряжек, чтобы выехать засветло.
После Усть-Алдана он немного утихомирился. Олени бежали быстро, быстрее нельзя. Бабушкин по каким-то ему одному ведомым приметам старался угадать дорогу. Отдавался этому азартно и простодушно, горевал, если ошибался, но чаще угадывал верно.
— Неужели запомнили? — поражалась Маша. — Два года в голове держали?
— Везли меня сюда медные
И Кангаласы он предсказал задолго до того, как поселок вынырнул из снежной пелены, жалкий, прибитый к земле ветрами и свинцовым небом. Скоро Якутск, в Кангаласы ямская станция с лошадьми для едущих по казенной надобности. Здесь перемешаны избы и юрты, выделяются крепостью и высотой сложенный из матерых лиственниц дом урядника и, чуть похуже, без резных оконниц, изба податного, здесь холодная для арестантов, две лавки и питейное заведение. Но главное — лошади, ямская гоньба, лихие кибитки, которые домчат тебя до Якутска, если на то будет воля станционного смотрителя…
А он уже поджидал их на крыльце станка, будто и сюда они подкатили с голосистым колокольчиком. Станционный смотритель встречал их, выйдя из жаркой избы, в форменной фуражке на задиристой голове бойцовского петуха, в наброшенной на плечи шинели, и едва не уронил шинель, когда, паясничая, поклонился, качнул рукой понизу, у теплых калош, и прокричал высоко:
— Прошу, прошу, господа бывшие политические! — Его тешило замешательство ссыльных. — Пощадите старика, не морозьте!
Затворив за ними дверь, станционный смотритель сбросил шинель на лавку, фуражку поверху и молча дал себя разглядеть. Перед ними стоял чиновник не кангаласского полета, одетый безупречно, с дорогой булавкой в галстуке, только красновато-сизому лицу, петушиному — с маленьким острым носом, с напряженно мигающими глазами в сборчатых веках, — ничто уже не могло вернуть свежести.
— Позвольте представиться, — обратился он к Маше: — Эверестов, бывший якутский почтмейстер, по ложному обвинению ввергнутый в сию юдоль мерзости. Ныне свободный гражданин России! — почти пропел он. — Из каких мест изволите следовать?
— Из Верхоянска, — ответила Маша. — С разрешения департамента полиции направляемся в Олекминский и Вилюйский округа.
Смотритель погрел костлявые красноватые руки о медный, в подтеках, самовар и склонил голову.
— Будь на то моя воля, милостивые государи, я дал бы вам лошадей до самых столиц. И подорожной не спросил бы!
В нем проскользнуло что-то искательное, необъяснимое в отношениях чиновника с ссыльными.
— Пьян или умом тронулся, — шепнул Михаил.
— Пьян! — Шепот не ускользнул от маленьких тугих ушей с пучками седых волос. — Пьян — но отчего?! Не зельем, не кровью ближнего дух мой опьянен, господа!
— Господин хороший, — сказал Бабушкин, подавая ему подорожные, — распорядитесь насчет лошадей.
— Будут лошадки! Я с вас и прогонных не возьму, при одном условии. — Он заговорил тихо и проникновенно: — В Якутске, в этом Содоме и Гоморре Севера, вы подкатываете к дому господина Булатова, всемилостивейшего губернатора, и извещаете его, что станционный смотритель Эверестов считает его свиньей в ермолке, пакостником, прелюбодеем… — Он загибал пальцы с крупными, литыми ногтями; в его закосивших вдруг глазах проступило безумие. — Осквернителем веры, скотиной, псом шелудивым, вонючей требухой…
— Примет ли он нас? — сказал, усмехнувшись, Михаил.
— Ломитесь в дом! — приказал станционный смотритель. — Отныне позволено-с! — Он протянул им газету и рухнул на колени перед портретом Николая II, висевшим на стене против зерцала. — Августейший монарх даровал России свободу… Манифест, господа! — Лицо исказилось гримасой умиления. — Государь даровал свободы, а скотина Булатов отнял у меня юную супругу, вверг ее в геенну разврата… Оставил ее в Якутске, в то время как я, я… вы видите, как я унижен…
Ссыльные уже не слышали его.
— Вслух читайте, — попросил старик Машу. — Люблю про мирское слушать: Гоголя, помнится, вы хорошо читали.
— «Смуты и волнения в столицах и во многих местностях империи нашей, великою и тяжелою скорбью преисполняют сердце наше» [1] . — Она читала без выражения, будто все ждала чего-то и не верила, ждала и боялась, и чтение выходило неровное и этим будоражило старика. — «Благо российского государя неразрывно с благом народным и печаль народная его печаль…»
1
Все подлинные тексты и документы даны в книге курсивом.
— Аллилуя-а… аллилуя!.. — пропел старик и спохватился: — Не буду, не буду — читайте, одолжите старика.
— «…От волнений, ныне возникших, может явиться глубокое нестроение народное и угроза целости и единству державы всероссийской…»
— Ах, касатик! — вновь не удержался Петр Михайлович. — «Нестроение народное»!.. Знаешь ли ты, Михаил, что есть нестроение? Не знаешь, кавказец несчастный: а ведь это, проще говоря, беда, неустройство, беспорядок…