Сеченов
Шрифт:
Уже в Одессе ему удается доказать громадное поглощение этого газа гемоглобином крови и измерить величину поглощения. Результаты были настолько неожиданны, что Гоппе-Зейлер, отлично знавший и ценивший Сеченова, услышав о них, все-таки усомнился. Но опыты Сеченова отличались безупречностью: было совершенно очевидно, что гемоглобин соединяется в капиллярах тела с образующейся в его тканях углекислотой и что он отдает ее в легочный воздух, когда на это непрочное соединение воздействует кислород. Стало быть, гемоглобин, о котором было известно, что он переносит по артериальной системе кислород, одновременно переносит по венозной системе углекислоту из тканей. И чем больше углекислоты образуется в тканях, как, например, при усиленной мышечной
Пять лет в Одессе и длинный ряд лет в Петербурге затратил Сеченов на эти опыты.
В первые месяцы пребывания в Новороссийском университете работа в лаборатории не отнимала еще много времени и внимания, и Сеченов с радостью уехал на рождество в Петербург, где Мария Александровна благополучно сдала в Медико-хирургической академии экзамены на право врачебной практики.
10 декабря она получила разрешение на медицинскую практику как доктор медицины, хирургии и акушерства, что значилось в дипломе Цюрихского университета.
Свидание супругов и на этот раз продолжалось недолго: в январе 1872 года Мария Александровна уехала в Вену специализироваться в глазных болезнях. Сеченов вернулся в Одессу.
За границей Марии Александровне жилось несладко. «Надоело шататься по белу свету, — писала она весной 1872 года из Вены В. О. Ковалевскому, — но делать нечего — надо выпить чашу премудрости до конца».
Видно, трудно давалась ей эта чаша! При всем ее мужестве и силе характера ее тянуло к дому, к семье, к настоящей семье, которую не надо было бы прятать. Она жила двойной жизнью: на людях держалась независимо, усвоив себе иронический тон в обращении, всем своим поведением показывала, что вполне довольна избранной ею участью. Наедине сама с собой чувствовала себя неуютно, неприкаянно, старалась не бывать в семейных домах, где больно ощущала разницу между своим положением и положением других женщин.
Особенно остро почувствовала она ложность своего положения в Лондоне, куда ездила с Иваном Михайловичем и где осталась на некоторое время после его отъезда. В Лондоне тогда жил В. Ковалевский. Позже, когда она уехала в Киев, в клинику известного офтальмолога Иванова, она писала в письме к В. О. Ковалевскому:
«Хожу в клинику, читаю, перевожу, но никогда не вздыхаю о муже. А он процветает, творит чудеса в Москве. Хороший он человек, только мы не созданы друг для друга… Но в Англии, где фальшивое положение, под которым я должна была путешествовать, не раз разрывало мне душу, я не раз искренне жалела, что не переломила в себе разных разностей и не осталась в семье. Знакомых у меня мало, мне еще скучнее, когда я бываю в гостях, все знакомые мои люди семейные, и моя бездомность резче всплывает в моем сознании в этой атмосфере. Уж лучше сидеть скорпионом, пока не удастся завестись домом в Питере и зажить по-человечески… Мой аспид ужасно плачется на меня за свое вечное одиночество, и потому я решилась ехать к нему на целый месяц… Мечников остается его верным спутником, а со мной всегда ведет войну. Ему хотелось бы, чтобы я, бросив все (т. е. работу) и высшие стремления, переселилась в Одессу».
Она заполняла свое время как могла плотнее. И потому, что съедала тоска, и потому, что нужны были деньги, — деньги, которых никогда не было вволю ни у нее, ни у Сеченова. Она занималась переводами, которые присылал ей Ковалевский.
Клиника, операции, переводы… И тоска, смертная тоска. Зачем нужно было обрекать их обоих на эту тоску, на вечное одиночество? Почему она, женщина волевая и решительная, не смогла пренебречь своим «фальшивым» положением?
Да, она была мужественной и волевой, но все-таки оставалась обыкновенной женщиной, болезненно реагирующей на всякого рода пересуды и толки, в которых упоминалось ее имя. Она не выносила разговоров ни о чем интимном из своей жизни. В конце концов она сломила в себе и эту боль и эту ненависть, в конце концов она смирилась и зажила «настоящим домом, по-человечески».
Это было несколько лет спустя, в Петербурге. Но не в Одессе. Здесь она не могла выдержать ни фальшивости, ни сплетен, в тесном кружке провинциальной интеллигенции, где всякий знал все друг о друге и всякий считал своим долгом перемывать косточки друг друга. Не потому ли в Одессе, в каждый свой приезд, она производила такое неприятное впечатление не только на людей, враждебных ей и Сеченову, но и на друзей, даже на Владимира Онуфриевича Ковалевского?
Профессор Кондаков вспоминает, что всякий приезд Марии Александровны особенно интересовал дам, а самое ее называет фальшивой, хотя и умной женщиной, с иронией относящейся к Сеченову и часто подшучивающей над ним. А В. Ковалевский, приезжавший в Одессу, пишет: «Застал Ивана Михайловича худым и изможденным, а Марию Александровну толстою и повелительною, — нет у него бедного мамаши, чтобы защитить его от мучений и нападок».
«Мамаша» — это был Илья Ильич. Как и Сеченов, вынужденный жить одиноко в Одессе, пока жена лечилась за границей, Мечников весь свой запас любви, всю потребность в нежности и заботе изливал на Ивана Михайловича. Жили они по-холостяцки, душа в душу. Вместе отправлялись в университет, читали лекции, занимались со студентами практическими занятиями, работали в лабораториях. По целым часам из лаборатории Сеченова слышался периодический шум воздушного насоса. По вечерам Сеченов сидел за писанием статей, а Мечников писал возле него письма к жене, на далекую Мадеру. Иногда вместе они бывали у профессора физики Николая Алексеевича Умова, где царила его молоденькая жена, Елена Леонардовна, привлекательная, искренняя и порывистая, впоследствии «милая кума» Сеченова.
Этот семейный дом был обетованной землей для двух одиноких людей — Сеченова и Мечникова в те полные душевных тревог дни. У Мечникова не было иллюзий о здоровье своей бедной жены, он понимал, что недолго она протянет; Сеченов же тосковал по Марии Александровне, звал ее в Одессу и тоже не обольщался по поводу результатов своих просьб.
Оба отдыхали душой в доме Умовых. Центром их маленького кружка был Илья Ильич — неистощимо остроумный, разносторонне образованный, страстно любивший музыку, как и сам Сеченов.
«Насколько он был продуктивен в науке, — пишет Сеченов о Мечникове, — уже тогда он произвел в зоологии очень много и имел в ней большое имя, — настолько же жив, занимателен и разнообразен в дружеском обществе».
Превосходный имитатор, Мечников до слез смешил друзей копированием знакомых лиц, их голосов, походки, манеры говорить, движений; он не был злым насмешником, но умел подмечать комическое и передавал это так талантливо, что становился неузнаваемым в образе представляемого человека; он был сердечен и даже несколько сентиментален и оттого не любил ходить на трагедии, хотя и был страстным театралом: на трагедиях он неудержимо плакал; он никогда не жаловался на свою судьбу, хотя жаловаться было на что.
Ранней весной 1873 года Мечников срочно выехал из Одессы — пришло письмо о том, что умирает жена. 20 апреля она скончалась. Илья Ильич, на руках которого она умерла, был близок к самоубийству. Потрясенный этой смертью, разбитый и больной, он вернулся в Одессу. В довершение всего у него прогрессировала болезнь глаз, и он мнительно предчувствовал близость слепоты.
К концу декабря в Одессу приехала погостить и Мария Александровна. Мечникова она застала с завязанными глазами, но в состоянии куда лучшем, чем он был за границей. Мысли о самоубийстве не возвращались больше, и Илья Ильич, хоть и больной, снова стал утешением для своего старого друга.