Седьмой крест. Рассказы
Шрифт:
— Поймали его наконец?
Циллих поднял голову и оглянулся вокруг. Тогда все быстро начали расходиться — безмолвные, бледные. Если у кого и было на лице злорадство, так он поспешил припрятать его, как запретное знамя. А подростку они сказали:
— Ты разве не знаешь, кто это? Циллих.
Циллих шагал по тропинке, озаренной светом едва греющего вечернего солнца. Река была отсюда не видна, и местность в точности напоминала его родину. Циллих был близким соседом Альдингера. Он вырос в одной из отдаленных деревень за Вертгеймом.
Там и сям виднелись синие и белые платки женщин, работавших в поле. Какой сейчас месяц? Что они сейчас роют? Картошку? Репу? В последнем письме жена звала
Циллих ступил ногой в высоком сапоге на то место, где Георг нашел ленту. Вскоре он достиг разветвления дорог, где бабушка Корзиночка свернула в сторону. Он не дошел до сельскохозяйственного училища, а начал прямо спускаться к Бухенау. Он испытывал настойчивое желание выпить. Циллих пил не регулярно, а время от времени, запоем.
Циллих шел тихими полями, плавно изгибавшимися под бледным небом; там и сям поблескивала лопата; когда он приближался, крестьянки, работавшие возле дороги, поднимали голову, протирали кулаком залитые потом глаза и смотрели ему вслед. Все в нем возмущалось при мысли о возвращении домой; ну, а если Фаренберг окончательно выставит его или же если самого Фаренберга выставят с таким треском, что тому уже будет не до хлопот за других, как быть тогда? Особенно мучило его одно воспоминание: когда он в ноябре 1918 года вернулся с войны домой в свой запущенный двор, он был совершенно подавлен тем, что увидел. Плесень, мухи, ребята — по одному после каждого отпуска в добавление к уже имевшимся двум, жена, которая стала сухой и жесткой, как зачерствевший хлеб. Робко и кротко глядя на него, попросила она его утеплить рамы, особенно в хлеву, так как там очень дует. Притащила ему ржавые инструменты. И тогда он понял, что это уж не отпуск, после которого, забив несколько гвоздей и повозившись с хозяйством, можно вернуться туда, где ничего не надо ни заделывать, ни прибивать, но что ему предстоит жизнь дома, беспросветная, беспощадная. В этот же вечер он ушел в трактир, похожий на тот, который поблескивает окнами у въезда в Бухенау, кирпичный домик, весь заросший плющом. Ну, эта сволочь хозяин и нагрубил ему; сначала Циллих был угрюм, затем начал буянить:
— Да, вот я и дома, в этом поганом хлеву, да, вот я опять тут. Испакостили они, изгадили нам всю нашу войну. И я теперь коровий навоз убирай! Да, это им на руку. Теперь пусть Циллих навоз разгребает! А вы поглядите лучше на мои руки, на мой большой палец! Вот было нежное горлышко, прямо соловьиное! Циллих, говорит мне лейтенант Кутвиц, без тебя я был бы уже ангелом на том свете. Они у лейтенанта Кутвица с груди Железный крест сорвать хотели, эта банда на вокзале в Ахене. Моего лейтенанта Фаренберга в лазарет отправили, его пулей задело, и командование принял лейтенант Кутвиц, а тот мне все с носилок руку пожимал.
Один из сидевших в трактире — он был еще в серой военной форме, только без погон — сказал:
— Удивительно, как это мы войну проиграли, раз ты, Циллих, в ней участвовал.
Циллих бросился на говорившего и чуть насмерть не задушил его. Наверняка бы послали за полицией, если бы не жена Циллиха. И в последующие годы его терпели в деревне только ради жены — жалели ее очень. Видя, что она работает как вол, соседи в первое время приходили к нему, предлагая то одно, то другое — кто молотилку в
— Лучше я на помойке подохну, чем возьму что-нибудь у этих сволочей!
Жена спросила:
— Почему сволочей?
И Циллих ответил:
— Им на все наплевать, все они тут же домой помчались, картошку копать…
Невзирая на страдания и обиды, фрау Циллих испытывала перед мужем не только страх, но и некоторое восхищение. И все же хозяйство пошло прахом; кризис в стране ударил по виновным и по невиновным. Циллих проклинал его наравне с теми, чьей помощью он не хотел воспользоваться. Пришлось покинуть свой двор и перекочевать в другой, крошечный, принадлежавший родителям жены. Этот год, когда они жили в тесноте, был самым ужасным. Как трепетали дети, когда он по вечерам приходил домой! Однажды он был на вертгеймском рынке, вдруг кто-то окликнул его: «Циллих!» Оказалось, солдат-однополчанин. Солдат заявил:
— Послушай, Циллих, пойдем с нами. Вот это по тебе! Ты человек компанейский, ты за нацию, ты против всей этой шайки, против правительства и против евреев.
— Да, да, да, — отвечал Циллих. — Я против.
С этого дня Циллиху на все стало наплевать. Пришел конец этой слюнявой мирной жизни, — по крайней мере, для Циллиха.
Под изумленными взглядами всей деревни Циллиха каждый вечер увозил мотоцикл, иногда даже автомобиль. И случилось же так, что голодранцы с кирпичного завода в один из таких вечеров зашли в пивную, где вечно торчали штурмовики! Косой взгляд, затем резкие слова, затем — удар ножом.
Правда, в тюрьме жилось ненамного хуже, чем в удушливой крысиной норе, которая называлась его домом, — и опрятнее и интереснее. Его жена ужасно стыдилась этого бесчестия и хныкала, но ей пришлось вытереть слезы и подивиться, когда отряд штурмовиков, маршируя, вошел в деревню, чтобы отпраздновать возвращение Циллиха. И тут пошли речи, приветствия, пьяные оргии. Трактирщик и соседи только рот разевали.
Два месяца спустя, во время большого парада, Циллих увидел на трибуне Фаренберга, своего прежнего начальника. Вечером Циллих заявился к нему:
— Господин лейтенант, не забыли меня?
— Господи, Циллих! И оба мы носим ту же форму!
И вот теперь я, я, Циллих, должен буду опять коровий навоз убирать, бесился Циллих. Один вид этой деревенской улицы, напоминавшей его деревню, наполнял его душу унынием и страхом. Даже дверная ручка так же расшатана, как у них в трактире.
— Хайль Гитлер! — оглушительно заорал трактирщик в припадке усердия. И потом обычным деловитым тоном добавил: — В саду местечко хорошее есть, на солнышке; может быть, господин камрад захотят там расположиться?
Циллих через открытую дверь заглянул в сад. Свет осеннего солнца золотистыми пятнами падал между листьями каштанов на пустые столы, уже покрытые свежими скатертями в красную клетку — завтра воскресенье. Циллих отвернулся. Даже это напоминало ему обычные воскресенья, его былую жизнь, гнусное мирное время. Он остался у стойки. Попросил еще стакан. Немногие посетители, решившие, как и Циллих, отведать молодого вина, отошли от стойки. Они смотрели на Циллиха исподлобья. Циллих не замечал наступившей вокруг него тишины. Он пил третий стакан. Кровь уже шумела у него в ушах. Но на этот раз от вина не стало легче. Напротив, глухой страх, наполнявший все его существо, еще возрос. Ему рычать хотелось. Уже с детства был ему знаком этот страх. Он не раз толкал его на самые ужасные, самые отчаянные поступки. Это был обыкновенный человеческий страх, хотя и выражался он по-звериному. Врожденная сметливость Циллиха, его гигантская сила так и остались с юных лет придавленными, неприкаянными, ненаправленными, неиспользованными.