Седьмой патрон
Шрифт:
Виноградов у большевиков в большой чести. Всей губернией заворачивает. Газеты — чуть какая пикнет против Советов — мигом прикроет. Городскую думу разогнал. Отправил в Москву пленных сербов, которые через Архангельск пытались выехать домой.
Ладно, с сербами дело такое — лишние рты. К тому же, сербы самочинно захватили солдатские казармы, вели себя вызывающе, будто и не пленные, и что-то не торопились по домам.
Я покосился: скуластое лицо, жидкие усы, остро поблескивающие очки, мятая шляпа… Тоже мне вояка! И опустил взгляд. Другое вспомнилось лицо,
Дверь каюты была открыта. Лязгнули приклады, загромыхали сапоги: мимо под конвоем провели солдат в желто-зеленых шинелях.
— Британцы! Дали гадам бой… — Виноградов суженными глазами проводил их. — Обнаглели, лезут слепо.
«Ну да, лезут! — горько подумал я. — С продовольствием в трюмах… Все бы так лезли!»
Английские транспорты, стоящие на рейде, внушали горожанам надежду на скорое избавление от голода: ужо поладят новые власти с Англией, появятся на смену овсу белые калачи. Просят англичане за продовольствие сущий пустяк — оружие, которое они поставляли для русской армии.
А чего? Отдать! На пирсах этого добра навалом…
— Ты о том, что здесь видел, помалкивай, — предупредил Виноградов. — Ну бывай, авось встретимся!
Меня передернуло. Уволь, пожалуйста: на улице увижу, на другую сторону перебегу!
Рыжая епархиалка
Макар, эх, Макар, на которого все шишки валятся, что ты натворил, убить мало!
Угробил карбас, этот убыток не высчитать, не измерить. У большой воды живем, и у кого нет лодок, те все равно что без ног. Дрова брали мы с воды, перенимая плывущие по реке бревна. Прорва дров уходит, ведь мама-то прачка. Козу хотели завести, так косить сено опять же пришлось бы ездить на карбасе. А дичь? А рыба? Круглый год рыба на столе, а сколько я корзин с камбалой, щуками, лещами на Поморский рынок перетаскал — и все карбас, карбас!
Не ел, не спал, забравшись на чердак. Поднял за собой лестницу — и мама звала, и старшая сестра Агния — не отзывался. Паслись, вызванивая колокольцами, козы на выгоне, горланил соседский петух. Бежать… Одно остается — бежать от стыда подальше!
Ничтожество я, больше ничего. Пустое место.
Лестницу я не спускал: выпрыгнул — и все.
Ноги отбил. А, чем хуже, тем лучше! Поплелся, прихрамывая. Знакомая дорожка — к улице Пермской, к мосту в Соломбалу через Кузнечиху-реку. Очень знакомая дорожка, будь она проклята!
Напротив каменной громады флотского полуэкипажа постоял. Не шли ноги, заплетались.
Лавка Файзулина заперта. Кондитерская Швебки на замке. Ржавчиной покрылся засов магазина канцпринадлежностей, где в былые времена под стеклом выставлялись марки Судана и Борнео.
Вон — кино «Вулкан».
Пятьдесят серий «Красного домино», марки Борнео, пирожки от Швебки — где вы?
Брел я, ноги волочил…
Особняк Зосимы Савватьевича окружен зеленью: сирень, акации. На задах — большой огород с парником, развалины старых хозяйственных построек, где я, помню, еще маленьким играл в прятки. Слева кусты,
Низ дома каменный, сводчатые окна почти вровень с землей. На меня дохнуло сухим деревом, кухонными запахами. Никого не встретив, скользнул я к лестнице на второй этаж, взлетел по ступеням и постучался.
Крестный, в стеганом халате и шлепанцах на босу ногу, сутулился за конторкой.
— Бухгалтерия? Проходи, легок на помине.
Раньше полагалось целовать ему руку и шаркать ножкой. Крестный, коль я реальное училище кончу, прочит меня в бухгалтеры, а под хмельком — вольно ему шутить — в свои наследники и управляющие.
Голова старика была обмотана мокрым полотенцем, борода смята, веки красные: с бакалейщиком Файзулиным, небось, ночь напролет дулся в карты. Встретившись с моим взглядом, крестный сокрушенно развел руками:
— Татарское иго, нет на него Дмитрия Донского! Да ступай ты сюда, — нетерпеливо позвал он к конторке. — Считай, чего тебе скажу.
Я занял место у конторки, придвинул счеты. Окна зашторены, горит оплывшая свеча. Душнр и сумрачно. Тяжелая дубовая мебель кажется каменной, тесно в комнате, точно в склепе.
— Клади! — расходясь, старик перечислял цифру за цифрой.
Костяшки привычно пощелкивали. Убытки у крестного то, что большевиками реквизировано: паи в фирмах и пароходствах, пара рысаков, дом на Поморской, счета в банке…
— Итог? — скомандовал Зосима Савватьевич. Поморщился, держась за голову. — Виски ломит, а опохмелиться не дают. Ровно не я в доме хозяин. Что там у тебя? Подбил?
— Четыреста пятьдесят девять тысяч, крестный.
— Перебери народишко, сволоту, коя из моих рук кормилась.
Снова старик на память называл цифры, я 'еле успевал гонять костяшки.
— Приплюсуй женок, ребятишек. У кого и родители-перестарки, не работают, зато жрать подай. Кругло взять, тысчонки три с гаком наберется, верно? Клади три с половиной! — Крестный, приосанившись, огладил бороду. — Людишек-то… Тыщи! Мы, стало быть, жили и другим жить давали — опора, становой хребет державы. Ты, Сережка, земляка-сольвычегодца Строганова вспомни — царя деньжатами ссужал. Кузьма Минин Русь спас. А про Третьякова слыхал? В Москве картинную галерею завел. Алексеев, он же Станиславский, целый театр основал. Мамонтов, строитель Вологодской железной дороги, — искусствам первый покровитель. Мы… все, мы — купцы, промышленники! Я тож не отставал, тебя за уши из навоза в люди волоку — получай образование. И тебя, и…
Сорвав с головы полотенце, он гаркнул, раздувая жилы на шее:
— Виринея, давай сюда, жених прийти изволили!
Я помертвел. Сейчас неслышно возникнет на пороге забитое серенькое существо — потупленные глазки, ручки, смиренно спрятанные под передником. Хохоча зычно, крестный станет выспрашивать, готово ли у невесты приданое…
— Виринея! — гаркнул старик громче. Плюнул на пол и затряс бородой. — Никого. Разбежались, не дозовешься дармоедов. Ох, голова моя бедная… А сколь у тебя вышло, бухгалтерия? Поделил?