Секрет Ярика
Шрифт:
Живо срубил я козелки — елку с обрубленными сучьями, приставил ее к большой ели и добрался до гнезда. Там она и лежала, вот эта куница, уже мертвая.
Ты думаешь — и все? Нет. Побрели мы к дому. Сумерки уже, я иду довольный-предовольный: как же, по кунице голос дал Пыжик! А он по лесу так и чешет, промелькнет, и нету. Красавец и, может быть, не совсем дурак.
Слышу — залаял. И вот пошел разливаться, так и рубит, так и рубит, да с визгом. Подхожу… На голой ветке у ствола черный комок — куница! Заметила меня и пошла верхом на уход. Да не тут-то было. Пыжик
— Вот, — говорит, — охотник так охотник, с негодной собачонкой, а сколько куниц добыл.
— Сам ты, — говорю, — негодный. Про моего Пыжика так говоришь, а я за него теперь золота не возьму!
На охоте
Снова утро
В Заборье Локтев попал в самом конце войны, прямо из госпиталя.
Низковатая, со знакомым кованым кольцом, дверь лесного кордона распахнулась легко. В сени вышла Катя. Она долго приглядывалась в полутьме, узнала и заплакала:
— Сашенька! Александр Николаевич! Не враз признала… Проходи… Старый-то какой вы стали… У меня не прибрано еще… Живы? О господи!
Локтев положил на пол заплечный мешок, сел у окна и хриповато спросил:
— Алешка где?
Спросил и весь напружинился. Так в кабинете зубного врача, в ожидании боли, пальцы заранее сжимают холодные ручки кресла.
— Алеша? — Катя распахнула окно. — Вон он на огороде ограду чинит.
В междурядьях оплывших грядок синел лед. Поставив на плашку жердь и придерживая ее подбородком, человек в солдатской одежде вытесывал кол. Пустой рукав гимнастерки был аккуратно затянут под ремень. Человек обернулся и расцвел лицом:
— А, Когтев, Локтев, Иван Дегтев! Приехал? Жив, значит. Я так Катерине и толковал: Сашка обязательно где-нибудь живой. Сейчас приду, руки только вымою. Кого гонять будем? Беляка или русака?
Это была их шутка, очень давняя шутка. «Беляком» называлась простая водка, «русаком» — старка или коньяк.
У Локтева дрогнули губы.
— Тьфу ты черт! Нервы…
Он оглядел избу. Немытая посуда укрыта полотенцем. На огрызке белого пирога небойкие весенние мухи. Лужица молока языком ползет по столу, сейчас побежит на пол. У порога в пробитой осколком каске киснет мятая картошка с отрубями. Как была Катька неряхой, так и осталась. Работящая, а неряха.
Печку, наверное, Алеша сам складывал: ряды кирпичей неровные, с широкими швами; подпорка уголка сделана из орудийной гильзы. Рядом оцинкованный бак с черной надписью «Patronen», полный воды, нашел где-нибудь в лесу и приспособил.
Катя спешно прибирала кровать. Локтев следил за ее торопливыми движениями и думал: «Почти не постарела, только еще тяжелее ступает маленькими толстыми ступнями, и большие, нет, огромные светло-синие глаза чуть померкли. Обычно
Негромко стукнув лапами, с печи соскочил большой гладкий кот. Он мягко толкнул сапог гостя и запел.
«Кота успели завести, — подумал Локтев. — Живут уже люди. Дом, свой настоящий дом».
Стены старые. Обоев еще нет. Окна не крашены. На подоконнике… Что это на подоконнике? Синим карандашом нарисовано чудовище: на круглой голове дыбом стоят волосы, глаза скошены в разные стороны, ноги как две кочерги, на руках по четыре растопыренных пальца, — рисовала Аленка, его, Локтева, дочь.
В этом доме Локтевы проводили отпуск летом сорок первого года. Зина с Катей хозяйничали, в доме было чисто. Белое платье Аленки мелькало всюду: в огороде, в поле, у реки. Больше всего она любила ходить с отцом в лес. В прохладной тени они бродили по тропинкам, скользким от хвои.
— Папа! Я съела две земляничины: почему одна горячая, а другая холодная как лед?
Какое это простое и недоступное сейчас счастье — идти по ласковому летнему лесу и ощущать в сжатой ладони доверчивую руку ребенка!
Как ей досталось тогда от Зины за испорченный подоконник. Как Аленка, всхлипывая и не утирая бегущих слез, оправдывалась:
— Почему ты сердишься, мама? Я нарисовала ведь очень-очень хорошую девочку. Это Вика, она послушная и храбрая.
Аленки нет, Зины нет. И вот это полинявшее страшилище — храбрая Вика — все, что осталось… а подоконник окрасят.
День был на убыли. У крыльца над вытаявшим древесным мусором облачком толклись комары. По доске, брошенной через лужу, бегала трясогузка.
Локтев уходил на глухариный ток. Алексей вышел проводить. Над колодцем на голом шесте торчала скворечница. Скворец сидел на палочке у летка и пел. Пел неумолчно и горячо, вскидывая крылышки и надувая горло.
Четыре доски, крышка, донце и круглая дырочка — дверь. Небогатый дом у певца! А сколько радости!.. Правда, солнце теплым, желтым, как масло, светом залило скворечник. Правда, сверху очень далеко видно: все поля, опушку леса, пожалуй, и ледоход на реке. Ширь…
Локтев нагнулся, чтобы пролезть в изгородь, зацепился ружьем за жердину и чуть не упал. Алексей поддержал его, схватив за куртку. Оба рассмеялись.
— Силен.
— Одностволки всегда крепче бьют. Дай-ка прикурить, спички дома оставил.
Мужчины помолчали, слушая скворца.
— Вечер красивый, — сказал Алексей. — Тихо: смотри, дым-то как… И парит.
— Выходит, что ты жив и все по-старому, — задумчиво сказал Локтев, всматриваясь в спокойное лицо друга, знакомое, с незнакомым шрамом, вздернувшим уголок губ так, словно они скажут сейчас что-нибудь смешное.
— Подправил скворечник — и живу. А у тебя что? Не хотел при Катерине спрашивать. О Зине и Аленке больше ничего?