Секретарь обкома
Шрифт:
Но он без нее все равно не может, он добьется, добьется ее. Ей смешны его стихи, но ей не будет смешно, когда он напишет честную большую поэму о судьбах народных, (широкое эпическое полотно. Она хочет от него хороших стихов, — хорошие стихи будут, будут назло всем.
Птушков размышлял о тех, кого считал своими врагами, — о Баксанове, Огневе, Денисове, о поэте Залесском, о художнике Тур-Хлебченко, о всех, кто пытается его чему-то учить, кто самонадеянно берется его воспитывать. Это примитивные люди, с мелким интеллектом, люди, которые сделали себе шоры на глазах из того, что они называют партийностью, и видят поэтому только прямо перед собой, мир вправо и мир влево для них уже не существует.
Когда-то
Он прислушивался к ночной тишине. Не было в ней ни звона трамваев, ни топота грузовиков, ни крика сирен «скорой помощи», ни внезапного истошного вопля запоздалого пьяницы. Только тикали ходики над головой, да ещё было что-то такое, что можно была принять и за шорох ветра в сенях, и за мерное дыхание спящей хозяйки. Птушков напрягал слух: да, конечно, это дыхание женщин — матери и ее дочери. Он старался увидеть их обеих сквозь печь, сквозь стену. Ему хотелось поймать, ощутить тревожный, волнующий незнакомый запах тех комнатушек.
Он уснул только тогда, когда досчитал в уме до двух с чем-то тысяч. Уснув, увидел Юлию. Он обнимал ее, обнимал горячо, страстно, но она превращалась то в тоненькую и нервную, что молодая зеленая веточка, хозяйкину дочь, то в самое хозяйку, жаркую и мягкую, то все они вместе уходили от него в студеную густую метель.
Проснулся от холода. Одеяло сползло на пол. Встал, потрогал печку — совсем холодная. Крашеный пол — ледяной.
Пошел шарить в сенях, на что-то натыкался, ударялся коленями. Чего искал, не нашел. Вернулся в горницу, оделся, снова вышел в сени, затем во двор, и там в углу отыскал дощатую будочку. В нее задувало, под жиденькую дверцу лезли, облизывая пол, длинные языки снега.
Больше уже не спалось. Зяб. Встала хозяйка, принялась колоть дрова. Затрещали щепки на шестке, мерцающий свет желтого огня проникал в горницу. Понемногу становилось теплее. Завозилась хозяйкина дочка за стеной, потом забря-кала медным умывальником. Обе женщины непрерывно уходили и тотчас вновь приходили. Хлопала дверь из кухни в сени, и с каждым ее хлопком в горницу врывалась волна холода. А в окнах ещё было темно; не было и семи утра.
Встал разбитый, измученный. Женщин уже не было, ушли. Отправился в столовую, которую ему с вечера показывал председатель колхоза Соломкин. Есть не хотелось. Лениво и вяло жевал вареную баранину, пил жидкий чаек. Потом пошел разыскивать Соломкина, чтобы условиться о своей жизни в колхозе.
— Все в вашей воле, дорогой товарищ, — сказал ему Соломкин. — Что найдете нужным, то и делайте. Мы писателей уважаем. Писатель — первый
— Да есть пока деньжата, — ответил Птушков. — Недавно сборник стихов вышел. Десять тысяч строк.
— По рублю за строчку, что ли? — Соломкин хотел, видимо, показать свою осведомленность в гонорарных вопросах.
— Побольше, — ответил Птушков уклончиво.
— Ого! — Соломкин изумился. — Доходное, значит, дело.
— Расходов, во всяком случае, больше, чем доходов. Имею в виду расход нервной энергии.
— Понимаю. — Соломкин вздохнул. Может быть, вспомнился ему выговор, который получил он от председателя райисполкома за увлечение живописью. — Охота пуще неволи.
Птушков нашел Никешина. Вместе осмотрели клуб, просторный, удобный по расположению помещений, но запущенный и неуютный. Заведовала клубом девушка, почти девочка, Настя Белкина, она же была и библиотекарем. Книг у Насти в библиотеке было много, но порядка там Птушков не увидел никакого..
— Придется нам с вами этим заняться серьезно, Настенька, — сказал он, оглядывая девушку со всех сторон.
— Что ж, помогайте. Будем только рады. У нас ещё ни один писатель не бывал в колхозе. Нам всем очень интересно. — Белкина радостно улыбалась.
Никешин на улице сказал:
— Это она верно. Весь колхоз вами интересуется. Книгу про нас писать будете?
— Возможно, возможно.
— Написать есть о чем. Народ у нас золотой. Вот хозяйка ваша, Наталья-то Морошкина… Зав молочной фермой. У нее удои — из первых по области. Орден «Знак Почета» имеет, медаль «За трудовую доблесть», дипломы, грамоты… А это ещё при том, имейте в виду, что с механизацией на ферме у нас дело плохо. Вот «Третьяковку», как народ называет, соорудили. А на скотных дворах даже автопоилок нет. Налаживаем сейчас. К нам, вроде вас, один инженер из Старгорода ездит, товарищ Лебедев. Тоже человек с головой. Полюбопытствуйте. Свое инженерское дело на заводе делает, а к нам сверх всяких лимитов времени катит. Сейчас он-то в отъезде. А бригада его работает. Слесаря, монтажники. В Старгород уехал. Чего-то не хватает, железа какого-то. Но он достанет, он такой. К марту, говорит, все будет — и автопоилки, и подвесной транспорт, и с кормами механизация. Кое-что сами закупили. Кое-что завод изготавливает. Смычка города с деревней! — Никешин хорошо улыбнулся. — Не курите? — Из кармана черного полушубка с выпушкой он достал кожаный кисет, предложил.
Птушков неумело, просыпая табак, порвав бумагу, кое-как свернул самокрутку.
В тот вечер, нагулявшись по морозу, продрог-нув в своем городском коротком пальтишке и в ботиночках, ок рано забрался в постель. Почти не философствовал, уснул с неведомой ему до этого быстротой.
Шли дни, мало-помалу Птушков осваивался в колхозе. Одну из клубных комнат он занял под свой кабинет. Добился того, что клуб стали отапливать.
— Послушайте, товарищ начальник, — говорил он Соломкину. — Вы же деньги на ветер пускаете. Десять печек, — они, знаете, сколько дров за зиму сожрут? Поставьте котел, проведите трубы с батареями. Котлы в городе продаются. Очень экономичные. Каждый дачевладелец себе котел и центральное отопление ставит. А вы печки топите. Это же каменный век! Котел торфом топить можно. У вас торф кругом. Пожалейте леса свои.