Секретарь обкома
Шрифт:
— Я ошибался, Юлия Павловна. Я грубо ошибался. Только теперь я это понимаю. Но ведь любовь и особенно ревность — ослепляют. Я был слеп. Я хотел бы поступать со своей возлюбленной, как те любящие мужья-эгоисты, которые живут сегодняшним днем и не смотрят в завтрашний, которые холят, нежат, украшают свою любимую, не дают ей лишнего шага сделать, жалеют ее и щадят, а через пять лет видят, что она превратилась в домашнюю индюшку, отсталую, ожиревшую, и начинают от нее бегать к молодым курочкам. Оказывается, тот муж мудрее, который заставляет жену совершенствоваться, трудиться, учиться, идти вперед. Он ее меньше холит, зато она от этого крепче, самостоятельней становится. А значит, не только не стареет и не отстает, а расцветает, совершенней делается, привлекательней. Может, свежего кофейку сварить?
— Нет, спасибо. Я, пожалуй, пойду. Я засиделась. Отняла у вас целый вечер.
— Напротив, вы мне его подарили. Заходите ещё. Всегда заходите. Как только найдет на вас
На улице, после недавних оттепелей, вновь установились морозы. Снег певуче скрипел под ногами, шаги прохожих далеко отдавались вдоль заборов. Юлия шла быстро, снег под ее подошвами коротко и пронзительно взвизгивал.
На главных улицах его уже соскребли с тротуаров, там был черный асфальт. Было холодно, и Юлия зашла в кафе, выбрала себе местечко за дальним столиком, села, что-то заказала официантке, раздумывала. Если принять систему Платона, то что же ее привлекает в Игоре Владимировиче Владычине? Красота телесная? Да, он незауряден и внешне. Он, наверно, был заядлым физкультурником в студенческие годы, он хорошо сложен, высокий, руки крепкие, лицо интеллигентное, держится свободно, уверенно. Значит, самое что ни на есть первичное? Тело? Разве так? А разве ей не интересны его смелые и своеобразные суждения? Разве, не заметила она его эрудиции? Разве не интересует ее то, что он вот уже второй год пишет по ночам, украдкой? Разве была бы она счастлива, если бы раза два в неделю он приглашал ее к себе в постель и затем деликатно, но настойчиво выпроваживал домой?
Юлию покоробило от этой мысли. Пусть и это, пусть, конечно. Но ей бы хотелось быть возле него всегда, хотелось бы заглядывать в его рукопись, хотелось бы сидеть рядом долгими часами и разговаривать обо всем, обо всем на свете, хотелось бы готовить ему что-нибудь вкусное, — она же умеет это, ее кулинарное искусство всегда так хвалят. Хотелось бы, смешно сказать, штопать его носки. Вот так засунуть в носок старую перегоревшую лампочку и затягивать на ней ниткой проношенное место.
«Как глупо, — подумала она. — Я становлюсь индюшкой. Я не похожа на себя. Что это? Может быть, я нездорова?» Она хотела встать и уйти, но официантка принесла еду, и убежать уже было невозможно.
— Здравствуйте, Юлия Павловна! — услышала она. — Разрешите сесть к вам?
Возле ее столика стоял молодой художник, о котором Виталий Птушков говорил, что это его приятель. Фамилию художника Юлия не запомнила:
— Пожалуйста. — Она пожала плечом.
— Что вас давно не видно, Юлия Павловна? — спросил он приветливо.
— Работа… — ответила она неопределенно.
— Да, я слышал. Новый спектакль оформляете. От Виталия никаких известий нет?
— По-моему, вы это должны знать лучше меня.
— Я? — художник явно удивился. — А почему же, Юлия Павловна?
— Вы же его лучший друг. Он во всяком случае, так говорил о вас.
Художник засмеялся.
— Юлия Павловна! Он добряк, конечно, этот Птушков, если так отзывается после всего, что было.
Юлия промолчала.
— Вы разве не знаете, какая у нас с ним история произошла?
— Извините, пожалуйста… Я не запомнила вашего имени… Но меня совершенно не интересуют ни Птушков, ей его истории.
— Простите. — Художник был смущен. — Моя фамилия Столяров. Алексей Столяров. А историю я бы хотел вам рассказать, чтобы вы мою фамилию с фамилией Птушкова так прочно не соединяли.
— Основополагающая история? — спросила Юлия с иронией.
— Да, многое объясняющая. Видите ли, Юлия Павловна, я принадлежу к тем, кому очень нравится ваша манера работы. К этим же людям принадлежит и мой учитель Тур-Хлебченко, Виктор Тихонович. Поэтому я чувствую к вам симпатию и так запросто, доверительно с вами разговариваю. В отношениях к искусству мы, очевидно, единомышленники.
— А мне говорили, что вы в формализме путаетесь.
— Да, есть и такие разговоры обо мне. Это, знаете ли, один критик пустил слух. У меня были ошибки, были заблуждения. Чего-то искал необыкновенного, за чем-то гнался. Но Виктор Тихонович меня вовремя предостерег. А тот критик, года три-четыре назад, вознес меня именно за старые заблуждения. Ловко так сбивал с пути. Ну, печатное слово и сделало свое дело: Столяров — формалист, надежда некоторых ультралевых. Ко мне даже иностранцы затесались в прошлом году. Но их постигло разочарование. Интересного для себя в моей мастерской они не нашли. Они искали западничества, а точнее — упадочничества. Теперь о Виталии Птушкове… Он тоже прослышал о том, что Столяров — формалист, западник. Звонит мне, что хотел бы со мной познакомиться, зайти в мастерскую, посмотреть работы. Что ж, говорю, пожалуйста, товарищ Птушков. Только ничего интересного у меня пока нет. Молодо, мол, зелено, незрело. Ничего, ничего, говорит, вы не прибедняйтесь. Договорились на какой-то день, на какой-то час. А тут, именно в тот день, но часа за два до появления Птушкова, зашел ко мне Виктор Тихонович. Я ему все рассказываю, сомневаюсь. А он говорит: «Алешка, зто замечательно. Бумага у тебя есть?» Бумаги, как на грех, не оказалось. Нашел он у меня рулон обоев, от ремонта осталось. «Давай,
Птушков пришел, долго ходил вдоль стен, внимательно этак, оценивающе рассматривал. Мне стыдно, краснею, лепечу что-то. Виктор Тихонович грозит пальцем, смотри, мол, не подведи. Поговорили, то да сё. Стал он называть имена каких-то своих литературных богов. Виктор Тихонович каких-то живописных богов назвал. Птушков и говорит: «А эти вещицы продаются?» Я рта не успел открыть, Виктор Тихонович уже отвечает: «Да, конечно. А для чего же их мастер создавал. Не для себя же. Для народа, для воспитания чувств и вкусов». — «Так, так, — говорит Птушков. — А сколько каждая вещь может стоить?» — «На круг, — говорит Виктор Тихонович, — по восемьсот рублей». Я взял и вышел. Постоял в передней, перевел дух, вернулся. Они уже снимают мазню нашу со стен, свертывают в рулоны. Пять штук унес Птушков. Благодарил уходя, сказал, что непременно на днях ещё зайдет. Когда он ушел, Виктор Тихонович упал на диван и хохочет, хохочет. А я чуть не плачу. На столе-то пачка денег лежит. Толстая пачка. «У него, говорит, только четыре тысячи нашлось. Пока больше нет. Получит, за остальными полотнами зайдет». — «Это мошенство, говорю. Это нечестно, это уголовщина, Как ни уговаривал меня Виктор Тихонович, не мог я взять деньги. Отправил их обратно Птушкову. А Виктор Тихонович отправил ему заодно и остальные картинки на обоях. Все со временем стало всем известно. Птушков подошел ко мне как-то и сказал великодушно: «Вам, Столяров, я прощаю. Вы молодой, вас запутали, обработали, втянули в грязную историю. Но Туру вашему Хлебченке плохо ещё придется. Это он все подстроил, понимаю. Обольется кровавыми слезами». Писал потом эпиграммы на Виктора Тихоновича, сплетни пускал. Вот какая история, Юлия Павловна.
— Я этого не знала.
— Сам Птушков ведь не расскажет. — Столяров усмехнулся. — Он очень злобствует сейчас, сидя в деревне. У него нелады в колхозе. Один его приятель рассказывает, что Птушков поэму написал, все, дескать, закачаются. Полная правда жизни. Пока в списках ходит, а со временем в «Старгородском альманахе» напечатают.
Они вышли из кафе вместе. Столяров провожал Юлию до дому, рассказывал неизвестные ей местные происшествия. Она слушала рассеянно. Она думала о том, что с кем угодно можно встретиться в городе, даже вот с незнакомыми, с едва знакомыми, но только не с тем, к кому так влечет, с кем так хочется встретиться.
35
Василий Антонович сидел за длинным, покрытым красной материей столом, на ярко освещенной сцене, между Владычиным и новым директором комбината Архиповым, смотрел, в зал. В зале Дома культуры собралось более тысячи коммунистов — почти вся партийная организация этого большого и важного предприятия Старгорода. Целиком был заполнен партер, полон был амфитеатр; пустовал только балкон. Доклад делал заместитель директора, старый инженер-химик. Он рассказывал о том, как на комбинате выполнен план первого года семилетки и что делается для того, чтобы семилетний план выполнить с опережением графика.
Доклад был интересный и откровенный. Комбинат план выполнил, отечественная промышленность получила много ценной его продукции, и получила вовремя. Но план выполнялся за счет большого трудового напряжения коллектива и за счет слишком быстрого износа оборудования.
— Скажем прямо, — говорил докладчик, — работали не только не по-коммунистически, но даже и не по-социалистически. Не передовыми, словом, методами. Не заглядывая в будущее, не заботясь о завтрашнем дне.
Он не сваливал вину на бывшего директора, на Суходолова, как того можно было ожидать. На своем веку Василий Антонович перевидал всякого. Сколько знал он случаев, когда человеку, освобожденному почему-либо от работы, сыпались вслед обвинения во всех смертных грехах; когда получалось так, что во всех грехах оставшихся был виноват только он один, ушедший. Но вот время идет, и другими становятся люди; все меньше в них мелкой трусости, все меньше оглядки па другого, все меньше ссылок на то, что-де моя хата с краю. Люди становятся тверже, смелее, самостоятельней. Заместитель директора мог бы с успехом валить все на Суходолова, — Суходолова на собрании нет, он уже снялся с партийного учета на комбинате, он не выступит, не возразит, не одернет, — плети давай, что на душу ляжет, выгораживай себя. Нет, его заместитель этим не воспользовался, он себя не выгораживает. Точно и ясно анализирует он прожитый год, называет и всесторонне разбирает не только промахи Суходолова, но и свои собственные, отнюдь не менее серьезные, чем суходоловские.