Секреты обманчивых чудес. Беседы о литературе
Шрифт:
Это маленькое признание необыкновенно важно и поучительно. Выясняется, что не только по требованиям сюжета возвращается Филдинг к своей героине, но также из-за тоски по своей умершей жене. С одной стороны, это не очень профессионально, но с другой — здесь его царство, он его создатель и властелин. И сейчас он использует свою власть для собственных нужд, а не для нужд своих «подданных». Именно в этот момент Филдинг плачет. И именно в этот момент он вызывает слезы у нас, его читателей. Именно в этот момент — в минуту слабости властелина — мы рады быть его подданными и подчиняться его власти.
Гоголь
Прежде, давно, в лета моей юности, в лета невозвратно мелькнувшего моего детства, мне было весело подъезжать в первый раз к незнакомому месту: все равно, была ли то деревушка, бедный уездный городишка, село ли, слободка, — любопытного много открывал в нем детский любопытный взгляд. Всякое строение, все, что носило только на себе напечатленье какой-нибудь заметной особенности, — все останавливало меня и поражало.
Как я уже сказал, Гоголь говорит здесь о самом себе. Он рассказывает, как открыл в себе и лелеял первые проблески литературных способностей:
…ничто не ускользало от свежего тонкого вниманья, и, высунувши нос из походной телеги своей, я глядел и на невиданный дотоле покрой какого-нибудь сюртука, и на деревянные ящики с гвоздями, с серой, желтевшей вдали, с изюмом и мылом, мелькавшие из дверей овощной лавки вместе с банками высохших московских конфет, глядел и на шедшего в стороне пехотного офицера, занесенного Бог знает из какой губернии на уездную скуку, и на купца, мелькнувшего в сибирке на беговых дрожках, и уносился мысленно за ними в бедную жизнь их.
В сущности, Гоголь говорит здесь о том, что Филдинг называл «общением с живыми людьми», о том пребывании в гуще жизни, о том остром глазе, которые позволяют писателю создавать характеристики персонажей, подражать их языку и описывать их повадки. Но Гоголь примешивает к этому еще и значительную долю острого любопытства, которое подбрасывает его таланту новые сюжетные ходы:
Уездный чиновник пройди мимо — я уже и задумывался: куда он идет, на вечер ли к какому-нибудь своему брату, или прямо к себе домой, чтобы, посидевши с полчаса на крыльце, пока не совсем еще сгустились сумерки, сесть за ранний ужин с матушкой, с женой, с сестрой жены и всей семьей.
Несколькими быстрыми словесными мазками — подобно тому, как он сделал это раньше с помощью разноцветной косынки, о которой мы говорили в предыдущей беседе, — Гоголь на глазах у нас создает росток рассказа, из которого так никогда и не вырастут побеги и ветки. Реальный человек проходит по улице, а воображение писателя несется за ним, как шлейф из выдумок и предположений. Эта тенденция находит еще более полное и совершенное выражение в следующем абзаце, где настоящие персонажи начинают обретать литературную кожу и кости:
Заманчиво мелькали мне издали сквозь древесную зелень красная крыша и белые трубы помещичьего дома, и я ждал нетерпеливо, пока разойдутся
Подобно Филдингу и некоторым другим коллегам-писателям, Гоголь тоже делится с читателем соображениями, связанными с писательской работой, но его интонация, в отличие от Филдинга, — дружеская и интимная. Описывая возницу и слугу героя, он говорит: это персонажи неважные, они ничего не добавляют и не убавляют в сюжете. Почему же тогда он пишет о них так подробно? Потому что
…автор любит чрезвычайно быть обстоятельным во всем и с этой стороны, несмотря на то, что сам человек русский, хочет быть аккуратен, как немец.
Последний писатель, о котором мы будем говорить, совсем другого толка. В отличие от Кестнера и Гутмана, Филдинга и Гоголя, это писатель выдуманный. Мы упоминали о нем, говоря о возлюбленной сестре и сестре-возлюбленной. Это ирландский монах Клеменс, рассказывающий историю брата и сестры в «Избраннике» Томаса Манна.
Обычно, когда книга написана от первого лица, рассказчиком является один из ее героев. Но в данном случае Клеменс выступает не как одно из действующих лиц, а как писатель, который написал читаемую нами книгу. Таким образом, у «Избранника» есть как бы два автора: Клеменс — автор выдуманный, но явный, и скрывающийся за ним Томас Манн, автор настоящий, реальный.
В отличие от своего создателя Томаса Манна, Клеменс — не профессиональный писатель, и у него нет писательских амбиций. Он определяет себя как «воплощение духа повествования». Тем самым он как бы утверждает, что у повествования, у рассказа есть независимое существование, и роль писателя — дать ему материальное воплощение, чтобы люди могли его прочесть и понять. Это напоминает религиозную концепцию, согласно которой человек — будь то мессия, пророк или религиозный лидер — это средство для выражения замысла Бога и осуществления Его воли.
Обо всем этом говорится уже в самом начале книги. Клеменс описывает там физически невозможное, казалось бы, событие: колокола всех римских церквей звонят сами по себе, без звонарей, которые тянули бы за их канаты, и все горожане невероятно изумлены:
Кто звонит в колокола? О нет, не звонари. Они высыпали на улицу, как и весь римский люд, услыхав столь необыкновенный звон. Взгляните-ка: колокольни пусты, канаты свободно свисают. А все-таки колокола качаются и, гремя, ударяются о стенки била. Неужели мне скажут: никто не звонит? Нет, на это отважится разве лишь человек, ничего не смыслящий ни в логике, ни в грамматике. «Колокола звонят» — это значит: кто-то звонит в них, даром что колокольни пусты. Так кто же звонит в колокола Рима? — Дух повествования. Да неужто же может он быть повсюду. […] — Еще как может! Он невесом, бесплотен и вездесущ, этот дух, и нет для него различия между «здесь» и «там». Это ведь он говорит: «Все колокола звонят».