Сексус
Шрифт:
На новом месте я чувствовал себя как в приюте для умственно неполноценных. Меня послали ко всем чертям, и я этим пользовался. Едва покончив с дневными посетителями, я отправлялся в соседний зал понаблюдать за всеми тамошними выкрутасами. Иногда и сам брал пару дощечек и выписывал круги с этими идиотами. Мой помощник смотрел на меня с подозрением, не понимая, что это со мной делается. Вопреки своей строгости, своим «принципам» и другим мешающим жить чертам он нет-нет да и разражался хохотом, доходившим, случалось, чуть ли не до истерики. А однажды он спросил, нет ли у меня семейных проблем. Боялся, что на следующей ступени я ударюсь в пьянство.
По правде говоря, я и в самом деле тогда начал выпивать. Но это был безопасный вид пьянства, которому предаются только за обеденным столом. Совершенно случайно я набрел на франко-итальянский ресторанчик, расположенный позади бакалейной лавки. Обстановка там была самая располагающая. Каждый выглядел своим в доску, даже полицейский сержант и детективы, угощавшиеся, само собой, за счет хозяина заведения. Теперь, когда Мона сумела все-таки проскользнуть в театр с заднего входа, мне надо было найти место, где я мог скоротать вечерок. Монахан
Свое вступление в мир лицедейства, столь для нее подходящего, она осуществила в одном из процветавших в те времена маленьких театриков. Поначалу Артур и Ребекка не очень-то поверили в эту новость. Очередная выдумка, посчитали они. Не умеющая притворяться Ребекка просто рассмеялась Моне в лицо. Но когда та однажды вечером принесла с собой рукопись пьесы Шницлера 102 и всерьез стала репетировать роль, их скептицизм уступил место испуганному оцепенению. А уж когда она с непостижимой ловкостью ухитрилась быть принятой в Гильдию актеров 103 , атмосфера нашего дома стала насыщаться завистью, недоброжелательством, злобой. Игра сделалась слишком реальной, и реальной стала опасность превращения Моны из старающейся прикидываться актрисой в актрису подлинную.
102
Шницлер, Артур (1862 – 1931) – австрийский драматург и прозаик.
103
Театральный профсоюз в Нью-Йорке.
Репетиции казались мне бесконечными. Я никогда не знал, когда Мона появится дома. А если нам и выпадал совместный вечер, это было все равно что слушать пьяного. Она была опоена волшебным зельем новой жизни. Оставаясь дома один, я иногда пробовал писать, но куда там! Артур Реймонд был тут как тут, выныривая из засады, как осьминог на охоте.
– Чего это тебя вдруг писать потянуло? – восклицал он. – Разве мало писателей в нашем мире?
И он принимался рассуждать о писателях, о тех, кого обожал, а я сидел за машинкой так, словно мне оставалось только дождаться его ухода и я тотчас же смогу закончить свою работу. А работа эта часто состояла в том, что я сочинял письмо. Письмо какому-нибудь знаменитому писателю; рассказывал ему, как высоко ставлю его работы, давая понять, что если он обо мне пока ничего не слышал, то услышит в самом скором времени. Так и случилось: однажды утром я получил письмо от того, кого называли Достоевским Севера – от Кнута Гамсуна. Написанное его секретаршей на ломаном английском, оно было для человека, недавно получившего Нобелевскую премию, мягко говоря, примером неудачного диктанта. Изъяснив, как он был рад, даже растроган моими добрыми словами, он перешел к жалобам (через своего косноязычного толкователя) на то, что его американский издатель не может порадовать его успешной продажей книг. Боится, что, пока в публике не возникнет новый интерес к Гамсуну, с изданиями придется подождать. Все это было изложено тоном измученного исполина. Он желал бы знать, что можно предпринять для изменения ситуации не ради него самого, а ради его замечательного издателя, который так из-за него пострадал. И дальше он спешит поделиться со мной удачной мыслью, которая пришла ему в голову. Его надоумило письмо мистера Бойла, который тоже живет в Нью-Йорке и с которым я – несомненно! – знаком. Он подумал, что мы с мистером Бойлом могли бы встретиться, поломать голову над ситуацией и, весьма возможно, найти какой-нибудь блестящий выход. Может быть, мы рассказали бы другим американцам, что среди лесов и пустошей Норвегии живет писатель по имени Кнут Гамсун, чьи произведения, превосходно переведенные на английский язык, томятся сейчас на складских полках его издателей. Он был уверен, что, если я смогу помочь в продаже хотя бы нескольких сотен экземпляров, его издатель воспрянет духом и снова поверит в него. Он бывал в Америке, сообщал он далее, и, хотя не настолько владеет английским языком, чтобы написать мне собственноручно, он уверен, что его секретарша смогла ясно изложить его мысли и его намерения. Я должен отыскать мистера Бойла, чей адрес он, к сожалению, не помнит. Сделайте все, что можете, настаивал он, может быть, в Нью-Йорке найдутся и другие люди, слышавшие о его произведениях, с кем мы могли бы действовать сообща. Заканчивал он на скорбной, но величественной ноте. Я тщательно исследовал все письмо – не остались ли где-нибудь на бумаге следы слез.
Если бы не норвежская марка на конверте и не его подпись – а в ее подлинности я позже убедился, – я подумал бы, что меня разыгрывают. Обсуждение было жарким и перемежалось оглушительным смехом. Было решено, что за дурацкое преклонение мой герой рассчитался со мной по-королевски. Кумира низвергли, а мои критические способности получили нулевую отметку. Никто и представить не мог, что я когда-нибудь снова возьмусь за Гамсуна. Если говорить честно, я был готов расплакаться. Случилась какая-то ужасная ошибка – вопреки очевидному я никак не мог поверить, что автор «Голода», «Пана», «Виктории», «Соков земли» продиктовал такое письмо. Вполне возможно, что это работа секретарши, что он полностью ей доверился и поставил свое имя, не поинтересовавшись содержанием письма. Разумеется, такая знаменитость получает дюжины писем в день от своих почитателей со всего света, и в моем телячьем восторге для человека его положения не было ничего интересного. А возможно, он вообще презирал американцев: слишком натерпелся от них во время своих странствий по Америке. Скорее всего он не раз говорил своей безмозглой секретарше,
104
Перечисляются персонажи романов Кнута Гамсуна.
Да, мои иллюзии рушились. Я специально взялся перечитать некоторые книги моего бога и, наивная душа, снова плакал над иными его пассажами. Это так потрясло меня, что я начал подумывать, а не приснилось ли мне это письмо.
Результат этой «ошибки» был совершенно необычным. Я сделался резким, ожесточенным, язвительным. Я превратился в странника, играющего под сурдинку на железных струнах. Я воображал себя то одним, то другим персонажем моего идола. Я нес полнейшую чепуху и бессмыслицу; я поливал жаркой мочой все на свете. Я раздвоился: это был я сам и одновременно кто-нибудь из моих многочисленных воплощений.
Бракоразводный процесс приближался, и я стал еще угрюмее и злее. Мне был омерзителен фарс, разыгрываемый во имя справедливости. Мне был омерзителен адвокат, нанятый Мод для защиты ее интересов. Этакая ромен-роллановская деревенщина, chauwe-souris 105 , только без капельки юмора и воображения. Казалось, ему было поручено вызывать отвращение: совершеннейший, самодовольный мерзавец, проныра, ловкач, трус. Меня от него сразу в дрожь бросало.
Но в день пикника мы выбросили его из головы. Лежим в траве где-то неподалеку от Минеолы. Дочка убежала собирать цветы. Тепло, очень тепло, дует сухой горячий нервный ветер. Он возбуждает. Я вынул свой член и дал Мод в руки. Она осторожно исследовала его, стараясь при этом скрыть свой медицинский интерес и все же желая убедиться, что с ним все в порядке. Немного погодя выпустила его из рук, перекатилась на спину, поджав колени; теплый ветер задувал ей под задницу. Я оценил ее удобную позицию, заставил стянуть трусики. Но оказывается, у Мод как раз сегодня неуступчивое настроение. Нельзя же этим заниматься в чистом поле! Да ведь вокруг ни души. Я продолжал настаивать и заставил ее раздвинуть ноги пошире, а рука моя подобралась к ее норе. Там было мокро.
105
плешивая мышь (фр.).
Я подтянул ее к себе и приготовился вставить, но она заартачилась: а как же дочка? Я посмотрел по сторонам.
— За нее не волнуйся. Она в полном порядке, про нас и думать забыла.
– Но представь себе, она прибежит и увидит…
– Ну так решит, что мы спим. Она ж еще не понимает, чем мы занимаемся…
И тут Мод с силой оттолкнула меня. Это уж было чересчур.
– Ты собираешься брать меня на глазах у нашей дочери? Это ужасно.
– Да ничего нет здесь ужасного. Только для тебя это выглядит ужасно. Говорю тебе, это совершенно невинная вещь. Даже если и вспомнит, когда вырастет, – к тому времени она уже будет женщиной и все поймет. И грязного здесь ничего нет. Ты грязно думаешь об этом, вот и все.
А она между тем и трусики успела натянуть. Я свой член убирать обратно не спешил. Правда, он уже обмяк и вяло ткнулся в траву.
– Ладно, давай тогда пожуем чего-нибудь, – сказал я. – Раз уж нам перепихнуться нельзя, есть-то можно.
– Вот-вот, все твои заботы только об этом – поесть да поспать.
— Перепихнуться, – сказал я. – А не поспать.
– Я бы хотела, чтобы ты прекратил так со мной разговаривать. – Она начала распаковывать еду. – Ты все умудряешься испортить. Я думала, что мы хотя бы раз спокойно проведем целый день. Ты всегда говорил, что хочешь устроить для нас пикник, и всегда обманывал. Ты о себе только думаешь, о своих приятелях и женщинах. А я, дура такая, надеялась, что ты можешь перемениться. Тебе и на дочку нашу плевать. Ты едва ее замечаешь. Ты даже при ней не смог удержаться, полез ко мне чуть ли не у нее на глазах и уверяешь, что ничего страшного в этом нет. Ты ужасен… Но, слава Богу, все кончается. В это время на будущей неделе я уже буду свободна. Избавлюсь от тебя. Ведь ты мне жизнь отравил. Сделал из меня раздражительную, злобную бабу. Заставил саму себя презирать. С тех пор как я с тобой, я себя узнать не могу. Превратил меня в то, во что хотел. И никогда ты не любил меня, никогда. Только похоть свою тешил. Как с животным со мной обходился. Получишь что хотел, и бежать. Бежать от меня к следующей женщине, все равно какой, лишь бы ноги раздвинула. Ни капли верности, заботы, понимания… На, подавись! – И она сунула мне в руку сандвич.
Я поднес сандвич ко рту и почувствовал на пальцах ее запах. Глядя на нее с улыбкой, я принюхался к пальцам.
– Ты отвратителен, – сказала она.
– Успокойтесь, миледи. Все равно запах прекрасный, несмотря на то что вы такая зануда. Люблю это. Единственная вещь, которую в вас люблю.
Она чуть не задохнулась от гнева. Слезы брызнули из ее глаз.
– Я сказал, что люблю твой запах, а ты из-за этого плачешь. Ну и ну! Бог ты мой, что же ты за женщина!
Она разревелась еще пуще, и как раз в эту минутку появилась дочка. В чем дело? Почему мама плачет?