Семь песков Хорезма
Шрифт:
В ноябре 1839 года выступил в поход весь экспедиционный отряд. Четыре дня на главной оренбургской площади гремела музыка и солдатское «ура», слышались зычные окрики командиров и цокот конских копыт. Колонны уходили с площади одна за другой с разрывом в сутки Четвертая колонна с гвардией и штабом генерал-лейтенанта Перовского торжественно вышла из Оренбурга 17 ноября.
В каждой колонне—по две тысячи верблюдов, а в четвертой — и того больше. На каждые десять верблюдов — один киргиз-поводырь. Поди-ка, справься один с десятью норовистыми двугорбыми бактрианами. На каждой стоянке надо снять с них грузы, выгнать на пастбище, затем вновь пригнать, загрузить вьюками. Канитель с ними пошла такая, что с первого же привала отдали распоряжение прикрепить к киргизу-поводырю
Погода в первые дни благоприятствовала, но в конце ноября ударили морозы. Сначала пошел обильный снег, укрыл степь белым саваном. К подножному корму верблюдам не пробиться. Но, слава Богу, скотина эта вынослива, как никакая другая: день-два может шагать без воды и еды. Гораздо хуже с лошадьми. Киргизские беспородные лошаденки — еще куда ни шло, маленькие и мохнатые, привычные к стуже и зною, терпели покуда, обходились мерками овса. А вот строевые казацкие кони, и особенно красавиы-скакуны под гвардейцами Перовского, сразу сникли. Проваливаясь по колено в снег, они посдирали до самых костей шкуру с ног: кровавый след все время тянулся по белому снегу. Потом начали подыхать одна за другой. Казаки перевязывали им ноги, но надолго ли это тряпье! Смерзшимся снегом, словно наждаком, срывало с ног коней «белые чулочки».
Однажды в ночь пошел обильный снег. Запуржила кайсакская степь, завыла старой ведьмой на все голоса. Кони сорвались с коновязи и бросились в снежную круговерть. Казаки бросились за ними, чтобы остановить, да где там — в трех шагах ничего не видно, едва сами вернулись. Буран был такой хлесткий, что и костра невозможно разжечь. Кони так и сгинули. Через два дня две изможденные лошади прибились к соседней колонне, остальных, видимо, растерзали волки.
Вскоре начали выходить из строя и верблюды. Спины их были изодраны вьюками, на горбах и боках чернели подтеки застывшей крови. У многих стерлись до самых костей ноги. Мощные двугорбые животные выглядели теперь полудохлыми и жалкими существами. Ревя от боли, не подчиняясь казакам, они ложились на снег, и поднять их уже было невозможно. Только и слышались ружейные выстрелы: казаки в отчаянии добивали обреченных на гибель животных. Закладывали поначалу верблюжье мясо в котлы, но пришло время — варить стало не на чем: запасы топлива кончились. Когда выходили с Урала, думали: «В степи бурьяну много», да поди найди его под глубоким снегом! Казаки орудовали лопатами и штыками, выковыривая каждый корешок, чтобы сварить обед, а чаще обходились сухарями и подогретой снежной водой.
С войском в колоннах шли маркитанты, из своих зажиточных казаков, Среди них выделялся Зайчиков.
Этот шкурник под Оренбургом на батраках поместье свое возводил, и тут с солдатами не лучше, чем с батраками, обходился. Фунт баранок в Оренбурге стоил 3 копейки, здесь они шли по 50, табак был в шесть раз дороже, а бутылка водки — десятикратно. Кляли казаки «Зайчика» и ругали отборной бранью, а с него, как с гуся вода. Посмеивался лишь: «Не цените мой труд, геройство мое, господа служивые! Нешто я терплю в этой мерзкой степи меньше того, чем беру с вас! Да другой и за милиёны в такой ад не пошел бы!»
Холод и голод, болезни и смерть постепенно все больше и больше сжимали костлявыми объятиями войско Перовского. Кавалеристы, лишившиеся коней, не привычные к ходьбе по глубокому снегу, сразу стали сдавать. Ноги переставляли с трудом, а тут еще на плечах ружья, ранцы, патронташи. На привалах засыпали мертвым сном, и некоторые уже не возвращались в явь, замерзали. Хвороста вовсе не стало. Приказал Перовский жечь лодки, на которых намеревался, в случае необходимости, по Аралу плыть и через степные реки переправляться. Пожгли не только лодки, но и канаты,
На тридцать четвертый день отряд пришел на Эмбу, вымотанный и поредевший. Войско прошло всего пять сот верст, впереди вдвое больше — от Эмбы на Усть-Юрт к берегам Арала и дальше, по скалистому, обрывистому Чинку до Кунграда, — а сил уж нет. Не о Хиве шли у солдат толки, а о хлебе, о горячей каше, об избе теплой с доброй хозяйкой. Перовский душой заболел — из юламейки не выходил, на глаза солдатам не показывался, все думал о чести своей, позоре перед государем императором.
Уныние и раздражение парили среди офицеров. Все четыре колонны сошлись вместе, и сразу же начались споры и ссоры между командирами. Принялись выяснять, кому первому пришло в голову идти в поход зимой. Сначала сваливали на старого генерала. Но Берг сейчас на теплой печи в Петербурге — с него спроса нет. Не лучше ли спросить с тех, кто его поддерживал?! «Разве не Циолковский больше всех кричал: «Только зимой!» Напали на него. Оскорбленный генерал сослался на то, что всегда разделял точку зрения Перовского. И покаялся: «Видно, ошибся я в нашем командующем». Дошел до Перовского слух о выпадах против него. Пригласил он к себе начальника первой колонны. Слово за слово—и схватились в жестоком споре генералы. Вгорячах Циолковский высказал все, что думал о походе и о своей незавидной участи.
В Оренбург он был выслан из Польши, как участник восстания. С ним отправились в ссылку немало военных поляков. Несколько лет на чужбине полковник влачил жалкое существование, наконец удалось проявить себя. Зачислили ссыльного и его собратьев в Оренбургский корпус. А когда принял корпус Перовский, он сразу приблизил к себе опального поляка и вскоре добился для него звания генерала. До похода командующий войсками округа частенько беседовал с Циолковским на разные благородные темы. Оба тихонько жалели декаб ристов, читали стихи Адама Мицкевича и Пушкина, который несколько лет назад заезжал в Оренбург и останавливался у Перовского. Но сегодня, на Эмбе, не узнать было польского генерала.
— Ваше честолюбие, господин генерал-лейтенант, сгубило тысячи солдат, — заявил он. — Я давно присматривался к вам, и теперь решил: нет, не забота об Отечестве и народе наполняет ваше сердце, а честолюбие государева придворного. Те, кто жил чаяниями народа России, сегодня в сибирских рудниках!
— Позвольте, генерал!
— Не позволю, потому что я не могу ответить на поставленный перед самим собой вопрос: «Зачем России нужна Хива?»
— Нет ничего проще, чем ответить на это, — усмехнулся Перовский. — В Хиве томятся в неволе тысячи русских людей.
— Но разве ваша Россия — не рабская страна? Разве в России нет крепостного права? Разве кнут русского помещика слабее хивинской нагайки?! И в Хиве, и в России секут головы одинаково. Если бы это было не так, то никогда бы ваши дворяне, окрещенные теперь декабристами, не поднялись на императора-крепостника, Вы лукавый дворянин, господин Перовский. Вы заигрывали с лучшими людьми вашей родины, но теперь угождаете царю вместо того, чтобы бороться с ним, продолжая дело тех, кто закован в кандалы.
— Выйдите вон, генерал! — вскипел Перовский. — Вы больны или сошли с ума. Прокофий Андреевич, проводи этого поляка к чертовой матери!— приказал командующий своему помощнику штабс-капитану Никифорову.
— Хорошо, генерал-лейтенант, я пойду, но вы еще пожалеете! — пригрозил Циолковский. — Вы опираетесь на холопов. Они слепо служат вам. Вы боитесь цивилизации!
— Штабс-капитан, приказываю больше никого не пускать ко мне! — распорядился, тяжело дыша, Перовский, когда начальник колонны удалился.