Семь смертных грехов. Книга первая. Изгнание
Шрифт:
— Вы всегда бессознательно были предубеждены против аристократии, ваше превосходительство. Это вам мешало... Мешало быть справедливым в своей деятельности... временами несколько либеральной. Вот, если угодно, это правда, — сказал фон Перлоф с вызовом.
— Да, да... — Деникин неопределенно покачал крупной головой и отвернулся, отпуская штаб-офицера.
«Сдал, сдал, — подумал фон Перлоф. — Смирный старичок в форме — не «царь», а «дед Антон». Такому ли вести корабль?» Он взял папку, поклонился и вышел.
Деникин чувствовал себя уязвленным. И все сильнее беспокоила прежняя мысль. В.большом гостиничном номере стало совсем темно. Он подошел к окну — невысокий, плотный, чуть сутулящийся, в мешковато сидевшем на нем мундире — и посмотрел на море и бухту с возросшим чувством обиды. Уездный городок Таврической
Много человеческих драм разыгрывалось на стогнах города в эти страшные дни. Много звериных чувств вылилось наружу перед лицом опасности. Обнаженные страсти заглушали совесть: «Пусть я умру, но умри и ты...» Человек человеку становился лютым врагом, шла борьба не на живот — на смерть, не за место на пароходе — за спасение. И росло ощущение стремительно приближающегося развала, ощущение катастрофы. Разве оно тогда возникло — когда тысячные толпы кинулись к воде и, точно лопнувшие пружины, взвились возле дебаркадеров? Нет, это произошло раньше...
Деникин хорошо владел словом. Это давалось ему с трудом, но он тренировал себя без устали и добился, что его речи стали сильными и образными. Несколько даже излишне образными: красивые фразы порой плохо действуют на толпу — он замечал это. А еще замечал, к полному своему неудовольствию, что не только говорить, но и думать он стал красивыми фразами: «Земля звенела под ногами... Пыль косо летела над городом...» Поэт, а не генерал, поэт, и все тут!..
Деникин попытался изменить поток мыслей, сбить настроение обреченности, овладевшее им. Он вызвал адъютанта и, как он это умел, когда хотел, придал лицу милое и добродушное выражение и, ласково улыбаясь, просил распорядиться насчет чая, света и связи и вновь поинтересовался, не вернулся ли генерал Романовский. Адъютант, узнавший от штаб-офицера, что «царь Антон» не в духе, подивился столь быстрой перемене настроения главнокомандующего, который всегда отличался упрямым постоянством во всем — в симпатиях, чувствах, суждениях и, раз усвоив их, оставался верен им до конца.
Нет, генерал Романовский не вернулся. И Антон Иванович Деникин вновь остался один со своими прежними мыслями. И они снова привели его в Новороссийск, в часы полного разгула стихии, как он называл про себя для собственного успокоения эвакуацию. Он вспомнил почему-то, как донцы стреляли коней на пирсе и многие молча плакали, и было очень странно и страшно видеть, как молча плачут старые казаки; и Деникин впервые подумал о том, что эвакуация из Новороссийска была роковой бедой, роковой не только для армии — армия, дал бог, не вся погибла и в Крыму сил достаточно, — но для него лично. Ему, главнокомандующему, никогда не простят этого, как не прощали Порт-Артура и Мукдена генералу Куропаткину. Он же сам государю на Куропаткина жаловался... И еще подумал Деникин о том, что именно этой минуты так долго ждал и дождался наконец Врангель — человек, в котором воплотилось для Деникина все самое ненавистное: гвардия, высший свет, честолюбие и поза. Говорят, бароны Врангели внесены в Готтский альманах... Быстро шагает ротмистр, считающий себя Наполеоном. Ловко шагает, опираясь на плечи доверчивых глупцов, которых он, надо отдать ему должное, умеет подбирать. Он и на его — Деникина — плечи опирался, добрые слова говорил, принимая новые назначения: «Вы подняли знамя, выпавшее из рук Корнилова», «мысля Россиею», «с открытым сердцем»... Пока он его не раскусил, не поставил на место, хотя для этого и пришлось сиятельного Петра Николаевича выгнать из армии и выслать из Крыма, что должно было поубавить ему спеси и, несомненно, поубавило. И вот теперь он, Деникин, сам, своей волей вызывал Врангеля из Константинополя в Крым. Это было необъяснимо...
Раздался торопливый, тихий, но достаточно настойчивый стук. Дверь открылась, и поспешно, чуть сутулясь, вошел генерал Романовский — тот, кого в последнее время не стесняясь, почти открыто, называли злым гением главнокомандующего. Красиво-неприятное, темное лицо его с быстрыми лукавыми глазами было озабоченно. Поздоровавшись, он доложил сухо: поезд главнокомандующего и конвойцы приведены в готовность, во всем он сам удостоверился лично.
— Спасибо, Иван Павлович.
Деникин смущенно поерзал в кресле: столько ждал сегодня своего сподвижника и единомышленника и готовил себя к неприятной миссии, а подошло время — и растерялся, не знал, с чего начать разговор. И, рассердись уже на себя, начал без подходов, сказал, что принял решение об освобождении Романовского от должности и собственноручно написал проект приказа.
— Послушайте же, Иван Павлович, — и, словно ожидая поток возражений, начал читать быстро: — «Беспристрастная история оценит беззаветный труд храбрейшего воина, рыцаря долга и чести, беспредельно любящего родину солдата и гражданина, история заклеймит презрением тех...»
Обычно низкий голос Деникина зазвучал почти визгливо, с пафосом. И Романовский отметил: прославляя его заслуги, Деникин защищает перед этой самой историей прежде всего себя.
— Что? — спросил командующий. — Вы что-то сказали, Иван Павлович? — Деникин вскинулся испуганно.
— Помилуйте, Антон Иванович. Я слушаю с вниманием и... с благодарностью.
— В таком случае я продолжаю, с вашего разрешения. — И Деникин, поймав падающее пенсне и поспешно водрузив его на переносице, повторил: — «...история заклеймит презрением тех, кто по своекорыстным побуждениям ткал паутину гнусной клеветы вокруг честного и чистого имени его. — Деникин отложил приказ и с излишним пафосом закончил уже по памяти: — Дай бог вам сил, дорогой Иван Павлович, чтобы при более здоровой обстановке продолжать тяжкий груз служения России...» Есть ли у вас замечания?
— Никак нет! — Брезгливая улыбка тронула губы Романовского.
— Поверьте: с подлинной душевной болью принял я это трудное решение.
— Не будем, Антон Иванович. Вы абсолютно правы: этого требует общество, интересы армии, вероятно.
— Вот видите! Вы сказали «вероятно», — Деникин тщетно старался поймать глаза Романовского.
— Оговорился я, простите. Душа болит.
— Понимаю, понимаю, Иван Павлович... Но для вашего же блага и безопасности... Мне доносили. Меня предупреждал генерал Хольман: группа дроздовцев поклялась убить вас. Еще в Новороссийске зрел заговор... И теперь здесь... Генерал Хольман любезно предложил вам занять место на английском корабле. Теперь и я предлагаю: переходите в мой вагон, я не намерен расставаться с вами, Иван Павлович. Столько пройдено вместе... Что бы ни случилось, в моем поезде я гарантирую вам полную безопасность.
— Благодарю, но я этого не сделаю, ваше превосходительство. Я возьму ружье и пойду добровольцем к дроздовцам: пускай они творят со мной все, что хотят. Так решил я твердо. И лишь недавняя беседа с отцом Георгием Шавельским отвратила меня от суеты житейской.
— Могу ли я узнать содержание этой беседы?
— Естественно, Антон Иванович. Вы знаете, у меня нет и не было от вас секретов. Никогда... «Скажите, отец, в чем меня обвиняют?» — спросил я протопресвитера. «Во всем, — ответил он. — Для клеветы нет границ. Говорят, вы отправили за границу целый пароход табаку...»