Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 3
Шрифт:
— И пусть живет. Вы говорите, посоветовалась бы. А о чем? Разве о том, чтобы убедить себя, что такие люди, как Холмов, — наш золотой фонд? И этот фонд должен быть с нами рядом, потому что в нем наша история и опыт нашей жизни. — Медянникова помолчала. — Вот вы сказали, что лекция Холмову не под силу. Да почему же? Очень даже под силу. Человек он умный, начитанный, с богатым жизненным опытом. О жизни судит смело и, я сказала бы, оригинально. И сил у него хватит — и физических и душевных. Я верю в Холмова!
— И потому, Елена Павловна, что все мы верим в Холмова, мы обязаны прежде всего подумать о его отдыхе и покое, — твердо сказал Проскуров, направляясь к выходу. — Я тороплюсь в Камышинскую. Еду хлебные дела поднимать. Тебя прошу: уговори Холмова
— Делать этого я не стану.
У подъезда, куда его проводила Медянникова, Проскуров пожурил ее, сказал, что она не права, что Холмова действительно нужно оберегать от умственного перенапряжения, и сел в машину. Игнатюк прибавил газу, «Чайка» присела, встрепенулась и, озаряя фарами обрывистый берег, гладь моря, пропала в темноте.
Глава 29
Снова перед Холмовым лежали книги. Снова он читал, делал записи в тетради, но уже без особого желания. Уходил от стола, садился под ивой и, склонив седую голову, думал о Проскурове: «Торопится, тревожится о деле. Мог бы у меня заночевать. Умчался. Беспокойный, и это хорошо. Инертность, равнодушие никак не свойственны партийному работнику. Но почему же после встречи с ним мне уже не хочется ни читать, ни делать записи? Может, потому, что вспомнил былое, что мне захотелось поехать в Камышинскую? Он уехал, а я вынужден сидеть под этой ивой и коротать денек. А сколько их, этих деньков, еще придется скоротать? Настроение испортилось. Вчера и сегодня была у меня Медянникова. Интересовалась лекцией. Я отмолчался. Видно, суть дела не во встрече с Проскуровым и не в том, что он уехал в Камышинскую, а я не уехал. Видимо, я слишком переусердствовал. Горячо взялся за книги и вот, вижу, надорвался. И голову ломит еще сильнее, и все тело как разбитое».
Впервые, отдыхая у родника, Холмов пожалел, что не уехал с Кучмием на пасеку.
На другой день, как бы зная, что он тут нужен, на своей «Волге» подкатил Кучмий. Подошел к Холмову, как старому другу, пожал руку и спросил, не пожелает ли он сегодня прокатиться с ним на пасеку. Холмов охотно, даже с радостью, согласился. Надел старый дорожный костюм, сказал Ольге, чтобы приготовила харчи.
Часа через два «Волга» легко перемахнула невысокий лесистый перевал, отделявший море от степи. Узкая, замысловато изогнутая дорога осталась позади. «Волга» вырвалась на равнину, и чем дальше назад уходили укрытые лесом горы, заслонившие собой море, тем ровнее вытягивалась степь. Валки пшеницы, прибитые дождем к стерне, были похожи на вышивки, какие кладет мастерица на желтом полотне. Близ дороги, опустив подборщик, комбайн, точно языком, жадно слизывал лежавшую в валках пшеницу. В ногу с комбайном шагал грузовик, подставляя под желто-светлую струю зерна свой вместительный кузов. Нагруженные зерном автомашины проносились как вихри, и по дороге вздымались клубы пыли.
Увидел Холмов и цветущие подсолнухи. Обрадовался. Значит, не опоздал, приехал ко времени. Какое это, оказывается, красочное зрелище! Цвет густой, кучный, и напоминал он разлитый по степи мед — хоть бери ложкой, хоть черпай ведром. И разлился мед не кругами, а квадратами или поясами, и солнце, отражаясь в нем, полыхало желтым, слепящим блеском.
— Поздний подсолнушек как раз в цвету, — пояснил Кучмий, глядя не на подсолнухи, а на дорогу. — Ранний уже потемнел, нагнул головы. Теперь к нему ни одна пчелка не залетит.
Увидел Холмов и лесные полосы, как зеленые пояса, и бригадные станы, и снова валки и валки, и комбайны с подборщиками, и грузовики с зерном — все летело мимо, мимо! На что ни смотрел, чем ни любовался, все пробуждало в нем ту хорошо знакомую и давно испытанную им радость, когда он, проезжая в страду по полям, всем своим существом чувствовал и теплоту земли, и ее запахи, и вызванные ею тревоги и надежды. И ему казалось, что ничего с ним не произошло, что вот он сойдет с машины и по колкой стерне пойдет вон к тому комбайну. На ходу поднимется к штурвалу и станет говорить с комбайнером, начнет расспрашивать, как идет
Как это обычно делают видавшие виды шоферы, Кучмий молча наблюдал за дорогой, видимо понимая душевное состояние своего пассажира: в такую минуту лучше не мешать ему разговорами. Пусть полюбуется степью, пусть помечтает! Только перед поворотом Кучмий погладил усы и с улыбкой посмотрел на Холмова, как бы говоря этим, что вот, мол, уже приехали. Он слегка притормозил, и «Волга» небыстро покатилась по узким, поросшим травой колеям. Трава ложилась под брюхо машины, шелестела и звенела, ударяясь о металл, и Кучмий нарочно ехал совсем медленно.
Так они проехали метров пятьсот, и Холмов увидел поляну и пруд. С одной стороны блестевшая на солнце вода была обрамлена высоким, снизу уже пожелтевшим камышом, а с другой ее обметала зеленая ряска. На берегу выстроился странный на вид лагерь. Беспорядочно стояли кибитки, сбитые из досок, удобные для перевозки на грузовике, потому что легко разбирались и собирались. Дерево остругано, но не окрашено. Оконца крошечные, двери такие узкие, что толстому человеку в них пролезть трудно.
По виду эти сооружения были разные. Одно походило на контейнер, будто специально снятый с вагона и поставленный на берегу пруда, другое — на обтянутый брезентом чумацкий балаган, какие ставятся на брички в бычьей упряжке. Иные напоминали чулан, в котором обычно хранится домашний скарб. И еще были два типично украинских куреня, какие летом вырастают на баштане. Они сделаны из столбов, поставленных конусом и покрытых травой и бурьяном, и уже не с дверями, а с дырками, какие бывают в собачьей конуре. Как позже Холмов узнал, курени принадлежали: один Кучмию, а другой Монастырскому, бывшему председателю Прикубанского облсуда… Поодаль от лагеря разместились ульи, образуя строгие квадраты, похожие на игрушечные города со своими игрушечными площадями, улицами и переулками.
Внимание Холмова привлекли не столько ульи и жилье пчеловодов, сколько сами обитатели лагеря, или, на языке пасечников, точк'a. Люди этого точк'a были не то чтобы очень старые, но и не так чтобы слишком молодые, а как раз такие, какие своевременно уходят на пенсию. О них обычно говорят: ну, эти потрудились за свою жизнь, так что пусть отдыхают и спокойно доживают до конца дней своих. Одеты они были по-степному, или, как говорят, кто во что горазд, так что Холмов в своем поношенном сереньком костюме рядом с ними выглядел франтом.
Согнувшись, из будки вышел рослый детина, голый до пояса, обветренный и засмоленный солнцем. Стоял и потягивался, шумно зевая и не обращая внимания на Кучмия и Холмова. На нем были широченные брюки, потертые на коленях, замызганные, испачканные травой и снизу точно бы пожеванные. Другой пчеловод стоял возле своего жилья, накинув на голые плечи видавший виды китель, на котором, как две пустые сумки, висели нашивные карманы. Китель когда-то имел цвет хаки, теперь же, выгорев на солнце и постарев, он странно побурел. И тут как-то неожиданно к Холмову быстрыми, мелкими шажками подошел и протянул руку мужчина в одних трусах, слабо подхваченных резинкой на его большом животе, так что их приходилось рукой подтягивать и поддерживать.