Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 3
Шрифт:
Только начинало светать, когда, заспанный, зевая и потягиваясь, из своей берлоги вылез Кузьма. А Кузьма Крючков все еще дремал. Осовелые после приятных сновидений глаза были чуть прикрыты черными, как замки, веками. Пупырчатая нижняя губа отвисла и оголила длинные, некрасивые зубы. Ноги стояли криво. Подагрические колени утолщены, спина провисла, хвост куцый, вылезший на репице. Кузьма посмотрел на своего друга, покачал головой и сказал:
— Стареем, тезка, стареем. Я-то еще ничего, бодрюсь, а ты совсем сдаешь. Когда ты под седлом и когда тебя трогаешь плеткой, то еще ничего, терпимо. Иногда смахиваешь и на строевика, честное слово! А вот поглядишь на тебя со стороны, когда ты стоя спишь, — истинная развалина. И ноги у тебя изогнуты рогачом, и губа так отвисла, что смотреть противно,
По пути в Рощенскую лежало озерцо. Всходило солнце, и озерцо блестело, искрилось, будто его кто подпалил. Горбатилась плотина поперек речки, и от нее по балке поднялась вода. Берега уже успели зарасти камышом. Люди набросали в озерцо мальков серебряного карпа и голавлей. Пескари и караси расплодились сами по себе. Устоявшаяся вода кишмя кишела рыбой. «Сколько ее тут! — подумал Кузьма. — Вот бы где половить рыбку».
Он попоил коня, сам умылся. Из переметной сумки достал завернутую краюху хлеба, сваренную в мундире картошку, — еще вчера все это сунула в сумку Аннушка. Ногтем счистил кожуру, посолил картофелину и съел с хлебом. Запил водой, черпая ее пригоршней. Закурил, посидел с цигаркой на берегу. Потом свернул бурку, приторочил к седлу. От озерца в Рощенскую поехал напрямик — через холмистую, в желтых красках ранней осени степь.
Глава 3
Синее-синее небо. На нем, как на тончайшей бумаге, рисовались зубцы Кавказского хребта. Были они в это время не белые, а изумрудные, точно высеченные из малахита. Эльбрус в своих нарядных папахах был озарен лучами и сиял, искрился так, что смотреть на него было больно.
На этом величественном фоне каким-то печально-одиноким анахронизмом казался всадник в степи Кузьма торопил коня, показывал ему плетку, поругивал, и Кузьма Крючков, желая угодить другу, старательно топтал копытами жнивье, часто сбиваясь на тряскую иноходь.
В высоком казачьем седле Кузьма сидел несколько боком, как обычно сидят опытнейшие табунщики, когда им надо поглядывать и вперед и назад. Помахивая плеткой, он смотрел на горы, и были они ему родными и дорогими. Ближние были укрыты лесом, будто зеленой буркой, и сверху подернуты слабым туманцем. Мысленно старый табунщик находился там, в ущелье, где прошла его жизнь, жизнь, как он полагал, нелегкая, но и не безрадостная. Было всего понемногу: и горестей и радостей. Состарившись и оказавшись в таком трудном положении, Кузьма и теперь не роптал и не жаловался на судьбу. Он был доволен тем, что многие годы растил коней и что видел только горы и ферму, только ущелья, пастбища и табуны.
Думая о пережитом, Кузьма начал в уме подсчитывать, сколько же у него побывало верховых лошадей. Всех припомнить, оказывается, было трудно. Помнит, что первого коня вороной масти подседлал в ту ночь, когда с братьями и отцом уехал в отряд Кочубея. В отряде пришлось сменить раненого коня на резвую кобылицу-трехлетку. Помнит, когда организовали коневодческую ферму, ему дали буланого иноходца по кличке «Оракул». В Отечественную войну под ним в боях погибли три коня: Орлик — в январе 1942 года при взятии Ростова, Карагач — когда гуляли по тылам врага, и Гончий — в боях близ Белой Церкви. А сколько же им было взято из табуна и обучено уже после войны? Поездит, бывало, год, приучит к седлу и передает то в бригаду, то в правление колхоза. Кузьма Крючков был не то пятнадцатым, не то семнадцатым и теперь уже, кажется, последним.
Попустив
Представляя к награде смелых разведчиков, Кучмий на виду у всего полка снял со своего коня седло и передал его Кузьме. Тогда оно было совсем еще новенькое. Стремена поблескивали никелем, позвякивали. Попона была из тончайшего, с вышитыми рисунками зеленого сукна. Подушка вздулась от пуха, как кузнечный мех, готовая принять седока… «Это тебе, Холмов, в награду за храбрость…» Теперь же постарели и седло и разведчик. Потускнел, пообтерся никель на стременах, износилась, пришла в негодность попона. И подушка так потерлась, что пришлось положить на нее латки. Но и таким, поношенным, седло было дорого Кузьме как память.
От седла снова мысли перешли к коню. Собственно, и не к коню, а к его кличке. Знакомые коневоды встречали Кузьму и, услышав, что коня зовут Кузьма Крючков, смеялись и говорили:
— Это еще что за новость, Холмов? Выходит, у Кузьмы и конь Кузьма, да еще и Крючков!
— И чего ради дал ему такую прозвищу!
— Не я давал.
— А кто?
— Так сложилась сама жизненная ситуация этого конька.
Тем коневодам, кто желал слушать, Кузьма рассказывал «жизненную ситуацию». Еще в тот год летом, когда Кузьма вернулся с войны и заступил на свое прежнее место, на ферме ожеребилась кобыла-первестка. Ожереб был трудный. Послали в станицу за опытным ветеринаром. Не подоспел ветеринар, не спасли кобылу — погибла. Куда девать жеребенка? Рыженький, еще мокрый, он лежал на сене и дрожал. Мелко-мелко. Или озяб, или понимал, что остался сиротой. Сжалился Кузьма над жеребенком, взял и выходил. У кобылиц-маток сдаивал молоко и из рожка поил сиротку. Табунщики, мастера на шутки, дали жеребенку имя Кузьмы. Не обиделся, не рассердился табунщик. «Ничего, пусть будет мой тезка, но зато какой славный растет конек!» — думал он.
Позже, когда жеребенок подрос, когда между чуткими ушами у него распушился, закурчавился огоньком парубоцкий чубчик, Кузьма, так, ради потехи, пристроил ему на голову свою военную кубанку, а шею повязал синим башлыком. Табунщики, хохоча, в один голос сказали:
— Это же Кузьма Крючков! Вылитый Кузьма Крючков!
— Кузьма Крючков носил картуз!
— Так это наш, кубанский Кузьма Крючков!
— Ему и кубанка и башлык к лицу! Ей-богу!
В книгу записали кличку обычную, без выдумки — «Рыжий», потому что был он огненно-красной масти. Но эта кличка так и осталась только в книге. Ее никто не помнил. Пристала же, приросла к невысокому и статному коньку кличка «Кузьма Крючков».
Когда пришла пора отлучить рыжего красавца от привольного житья, Кузьма сам, без помощи табунщиков, приучил к седлу своего резвого и пугливого воспитанника. И приучил сравнительно быстро и без особого труда. Кузьма Крючков, казалось, тогда уже понимал, что без седла и без седока ему не прожить, что седло все же лучше хомута, и смирился. Через месяц он стал отличным, смирным и послушным верховым конем. Через год сделался мерином, разумеется, не по своему желанию. После такого горя у Кузьмы Крючкова появилась в глазах задумчивость, но зато он стал намного сообразительнее, даже научился без табунщика охранять лошадей. Увидит отбившегося жеребенка и, не дожидаясь повеления, трусцой бежит к нему, заворачивает в табун, при этом норовит укусить нарушителя. И Кузьма одобрительно относился к инициативе Кузьмы Крючкова, поощрял ее. Хлопал, бывало, по спине, давал, как награду, кусочек хлеба и говорил: