Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 4
Шрифт:
«Умный так не подумает, а с дурака что за спрос», — сказал Орьев.
«Да, кстати, как там себя чувствует Огуренков? Хочу поехать проведать».
«Огуренков только на второй день пришел в сознание. Я сам звонил в больницу. Врачи заверили, что сделают все от них зависящее».
«Что показали преступники?»
«Изворачиваются. Придумали любовную версию. Когда Осьмин еще не был женат, то Огуренков якобы ухаживал за его невестой, а теперешней женой. На этом и стоит Осьмин: дескать, отомстил сопернику. Яровой же, как друг Осьмина, помогал ему в этом».
«И ты этому веришь?»
«Какая может быть вера? Истинная причина преступления кроется в другом».
«В чем же?»
«Мщение. В архивах прокуратуры хранится
«Надо это «дело» изучить».
«Этим мы сейчас и занимаемся. — Орьев приподнялся на локти, лысый его череп белел от лунного света, падавшего в окно. — Антон Иванович, я приехал не столько затем, чтобы доложить о ходе следствия, сколько за советом. Мельчаков считает, что Логутенкова надо взять под стражу».
«Илью Васильевича?»
«Да, его… Мельчаков просит санкцию».
«Ну и что?»
«Вот приехал посоветоваться».
«Я не прокурор. В таких делах советовать мне трудно. Сам что думаешь? Ты же законник».
«Полагаю, что пока этого делать не надо. Если будет нужно арестовать Логутенкова, то сделать это мы всегда успеем».
«Вот так и скажи Мельчакову. Спешка, горячность тут ни к чему. — Щедров вдруг поднялся и в одних трусах зашагал по комнате. — Логутенкова в кутузку? Как же так? Иван Лукьянович, я прошу вас разобраться в этом деле как следует и повнимательнее».
«Так оно и будет сделано, — ответил Орьев. — Логутенкова мы пока что не трогали. Может, и не тронем».
«Может, не тронете? — Щедров опустился на диван. — А может, и тронете? Как полагаешь, Иван Лукьянович?»
«Все может быть. Покажет время и следствие».
— Гляжу на тебя, Антон Иванович, и еще сильнее убеждаюсь, что секретари райкома очень разные по натуре. Сколько я их уже знал. Поездил, покатался с ними по Усть-Калитвинскому. По счету ты уже седьмой.
Это сказал все время молчавший Ванцетти. Сказал негромко, задумчиво, и мысленная беседа Щедрова с Орьевым оборвалась.
— В чем же мы разные?
— В привычках. К примеру, у Николая Авдеича Коломийцева была привычка петь песенки. Бывало, направляемся в станицу, а Коломийцев сидит вот так рядом, как ты, такой задумчивый, и всю дорогу поет какие-то свои песенки. Поет так тихо, грустно. Слов не разберешь, а мотив завсегда такой протяжный, с грустинкой. Хорошо, душевно пел… Или, помню, возил я Солодова Павла Петровича. Ты должен его знать. Молодой и собой бедовый. От нас он уехал на учебу и не вернулся. Так вот, Солодов любил думать вслух. Даже в спор вступал сам с собой, горячился, что-то доказывал. Едем по полям, а он начинает что-то сам себе доказывать. Задает вопросы, возражает или соглашается. То усмехнется, то обозлится. А меня, веришь, смех давит. — Ванцетти умолк, потому что начал обгонять вереницу грузовиков. — После Солодова я возил Пономаренко Андрея Савельевича. Так у него была привычка дремать в дороге. Сядет рядом со мной, вот так же, как и ты, скажет, чтобы разбудил перед въездом в станицу, приклонится к сиденью, ноги подожмет и сладко засопит. Надо, говорит, уметь отдыхать всюду и во всякое время. Машину я не гнал, старался ехать спокойно. А еще раньше, помню, возил Прокофьева Якова Поликарповича. В ту пору ты был школьником. Так Прокофьев любил поговорить о моем имени. Кажется, все уже высказал. Нет, оказывается, не все. Выедем за станицу, а он свое. «Имя у тебя, Тимохин, сугубо революционное, и носить его надобно с честью». Ношу, говорю, стараюсь.
— Да, Прокофьев прав, — согласился Щедров. — Имя у тебя знаменитое.
— И Прокофьев о том же. А зачем лишний раз говорить, и так понятно. — Ванцетти на минуту задумался. — К моему имени в станице давно все привыкли, по фамилии никто меня не называет. Только одна моя жена, веришь,
— Может, для нее Ваня — это Ванцетти, только ласкательно?
— Ваня, говорит, лучше. И весь ее ответ.
— Что же ты во мне приметил, в моей натуре? — спросил Щедров. — Или еще не успел?
— Что-то стал ты сильно молчаливым. Помню, в комсомоле таким не был. — Широкое лицо Ванцетти расплылось в улыбке. — Или постарел? Или про себя что переживаешь, душой болеешь, а высказать не можешь?
Дорога свернула вправо, асфальт оборвался. Колеса запрыгали по гравию, залитому гудроном, и «Волга» замедлила свой бег. Вдали показались тополя и крыши строений.
— Я тоже слышал, как ты разделывал Черноусова и Ефименко, — сказал Ванцетти, когда они въехали в станицу. — Так, из интереса зашел послушать.
— Ну и как? Понравилось тебе собрание?
— Ничего. Нормально!
— А моя речь?
Лично мне понравилась. Без строгости нельзя. Я хорошо знаю Черноусова и Ефименко — два сапога пара. Им надо не растолковывать, не разъяснять, а требовать, приказывать — тогда потянут. Тоже, как поглядишь, нехорошо, что Черноусов и Ефименко обличьем похожи один на другого. Вот мы зараз едем в Вишняковскую. Там председатель Николай Застрожный, а секретарь парткома Аниса Ковальчук, обличьем никак не схожи. Вот это, скажу тебе, настоящие вожаки — любо-дорого! Для них строгость и приказы не нужны. С ними можно беседовать по-дружески… А вот и Вишняковская! Красавица станица! И стоит на отвесном берегу, как на карнизе!
Глава 19
Старинная линейная станица Вишняковская раскинула свои улицы и сады по высокому берегу, как раз против леса, что поднимался за Кубанью темным заслоном. В округе Вишняковская славилась не столько вишнями и черешнями, сколько сахаристыми сортами арбузов. Их ели и летом, в пору созревания, когда арбуз с треском разваливался от одного прикосновения ножа, и всю зиму и даже весну — уже солеными. В станице не отыскать такого двора, где бы не стояли в погребе кадушки с солеными арбузами. У иных же дворов имелись не кадушки, а четырехугольные ямы, отделанные внутри цементом и с крышками. В эти ямы арбузы кладутся рядами, и каждый ряд засыпается чистым, привезенным с Кубани песком, и затем яма наполняется рассолом. В таких цементных сооружениях арбузы не продавливают себе бока, ибо лежат в песочке, и хранятся они столько, сколько нужно. Что же касается вкуса вынутых из ямы арбузов, то он ни с чем не сравним. Квашеная капуста — не то, совсем не то. Соленые огурцы или помидоры — тоже не то. Вишняковский арбуз, особенно тот, который пролежал всю зиму в песке, выглядит, скажем, в апреле таким молодцом, будто только что его, еще мокрого от росы, принесли с бахчи. За зиму соль проникла в сладкую мякоть так равномерно и в таких нужных дозах, что арбуз как бы заново наливался теперь уже сладковато-соленым соком. И разрезают их не так, как свежие — не продольными крупными ломтями, а узкими поперечными дольками. Полагается сперва отделить ножом и положить в рот янтарную сердцевину этой дольки, а потом уже срезать всю мякоть. И когда вы съедаете первую дольку, а за ней и вторую, из груди вашей невольно вырываются слова: «Ну и молодцы вишняковцы! Какой вкус! Какая прелесть!»
Арбузом собственного засола угощал Щедрова заместитель председателя колхоза Овчаров, мужчина немолодой, степенный, скуластое, грубо слепленное лицо его украшали колючие рыжие усы. Небольшие темнокожие арбузы он принес в цебарке. Они были мокрые, видно, с них только что смыли песок. На тарелки положил два арбуза, оба надрезал — попробуй любой, на выбор. И пока Щедров ножом умело посылал в рот те самые кусочки мякоти, которые цветом своим были похожи на чистейший рубин, Овчаров, поглаживая усы, сказал, что Застрожный, Ковальчук Аниса и главбух Журбенко еще на рассвете выехали в райотдел милиции по вызову Мельчакова, но что они скоро должны вернуться.