Семирамида
Шрифт:
В Берлине они с матерью бывали всякий год. Она хорошо помнила длинный зал с железными щитами на стенах и сидящего на золотом стуле человека. На других стульях поменьше сидели мужчины и женщины, среди них была ее мать. Она сделала реверанс, как ее учили, потом подошла и потрогала человека на золотом стуле за штаны. Все вокруг улыбались. Ей было тогда три года. Рассказывали, что она спросила у старого короля, почему у него такая короткая одежда. Но это происходило в Брауншвейге.
В Берлине она играла с королевскими принцами. Старший из них, Генрих, строил для нее замок из кубиков, а сестра, рыжая Ульрика, принуждала играть и куклы. Она не хотела возиться с куклами, тогда Ульрика разозлилась и впилась ей ногтями в лицо. На крик и плач быстрыми шагами вошел кронпринц. Он взял за руку вопившую что было
И сейчас в Берлине этот король передал матери, что хочет видеть ее дочь за обедом у королевы. Во время обеда он говорил только с ней. «Вам четырнадцать лет, принцесса, но судьбе угодно положиться на вашу рассудительность. Кто знает, не зависит ли от нее будущее Европы». Это тоже серьезно он сказал ей в ложе королевской оперы.
У короля был прямой взгляд и резкое, будто вырезанное из камня лицо. Она вдруг подумала, откуда же великий король узнал о делах, касающихся их поездки, Скрепленные тяжелой печатью письма шли в Россию и обратно. Ей вспомнилось, как тайно слушала разговор взрослых в Эйтинском замке, и она тоже прямо посмотрела в глаза королю. «Ваше величество во всем является для меня примером!» — сказала она. Король улыбнулся и кивнул…
Карета качнулась. Она приподнялась с перины, нетерпеливо, ожидающе посмотрела в переднее окошко. Черная промерзшая дорога все так же уходила вдаль среди бурых полей. Прямыми линиями стояли домики под черепичными крышами. И леса вдоль дороги были аккуратно подчищены, сухие ветки сложены ровными кучками. С той стороны, откуда они ехали, слабое уходящее солнце освещало трубы домов и верхушки деревьев. А впереди, за полями и лесами, стояла плотная густо-синяя мгла. В ней ничего нельзя было угадать.
— Графиня Рейнбек с дочерью… Королевская подорожная!
Здесь опять были владения великого короля. Темные стены замка сияли при луне. Крепостные строения с каждым днем пути становились выше, а стены — толще. Но это был уже город-крепость. Гулко, будто в железной коробке, стучали колеса в узких улицах, в окнах домов виднелись кованые ограждения. В гостинице все было приготовлено к их приезду. Решено было дать однодневный отдых людям и лошадям…
Мать писала своим беглым почерком: «Достопочтенной родительнице моей, герцогине Голштейна Альбертине-Фридерике…» За окнами стояла белая завеса от впервые в эту зиму падавшего снега. Отсюда, с другой стороны бюро, можно было разобрать каждое написанное матерью слово… «В день нового года я получила эстафету из Петербурга с приглашением, по приказанию и от имени всероссийской императрицы, отправиться, не теряя времени, со старшей дочерью в место, где будет находиться императорский двор при моем прибытии в Россию. Князя и фельдмаршала — супруга моего просили не сопровождать меня, так как ея императорское величество имела важные причины отложить удовольствие свидания с ним до другого раза. Письмо было снабжено векселем, многими необходимыми наставлениями, предписанием о непроницаемой тайне и о сохранении инкогнито, под именем графини Рейнбек, до Риги, где мне разрешено открыть свое имя, чтобы получить назначенную мне эскорту. Предписано говорить, как в Риге, так и по прибытии, что я еду лично благодарить ея императорское величество за все милости, оказанные из России моему дому, и лично узнать эту прелестную государыню. Ея императорское величество желает, чтобы то же самое разглашали и мои родственники в Германии. Прежде всего мне бросилось в глаза существенное обстоятельство, касающееся судьбы моей дочери, относительно которого, как узнала впоследствии, я не ошиблась…»
Ей вдруг сделалось грустно. Ни разу не сказали ей прямо о том. Все говорилось, будто мнение ее не имеет значения. Может быть, это действительно так, и провидение само, без ее участия, направляет ее к цели.
Мать продолжала писать: «И так, делая вид, что приглашены в Берлин, мой муж и я выехали из Цербста. Вскоре он получил приказание отправиться в Штеттин; я всем говорила, что сопровождаю его, но потом свернула на другую дорогу. В одиннадцать дней я прибыла сюда и хотя не устала, но завтра отдохну здесь. Надеюсь, что переезд
Почему же отцу нельзя было ехать с нами? Ей вдруг лиственно послышался ровный строгий голос. Непослушный мальчик Штрубльпейтер был еще и излишне любопытен, за что понес соответствующее наказание… Она достала свою коленкоровую сумку, вынула свои чернила и бумагу, снова прочла догнавшее их вчера письмо. Фике — все называли ее так в доме, кроме отца. Лишь сейчас она ощутила его святую любовь. Горячая сухость появилась у глаз. Она тоже принялась писать… «Государь! Я получила с совершенным почтением и невыразимою радостью записку, в которой Ваша светлость почтили меня уведомлением о своем здоровье, о памяти обо мне и о своих милостях. Умоляю Вас быть уверенным, что Ваши указания и советы навечно останутся запечатленными в моем сердце, равно как и семена нашей святой религии в моей душе, которой прошу Госиода ниспослать все силы, необходимые, чтоб выдержать те искушения, которым готовлюсь подвергнуться. Но молитвам Вашей светлости и дорогой мамы, Господь окажет эту милость, которую не могли бы мне доставить моя молодость и моя слабость. Я предаю себя Господу и желаю иметь утешение сделаться достойною такой милости, равно как получать добрые вести от дорогого папы. Остаюсь всю мою жизнь с неизменным почтением, государь, Вашей светлости всенижайшая и верная дочь и слуга София-Августа, принцесса Ангальт-Цербстская… Кенигсберг в Пруссии, 29 января 1744 года».
Когда отъезжали, один лишь замок тускло чернел среди снега. Дома вокруг стояли засыпанные до крыш. Но с дороги снег сдувало, пришлось и дальше ехать на колесах. Только сзади привязали сани, чтобы в случае надобности переставить на них кареты. Полозья торчали выше крыши. А снег все мел навстречу, и плотная синяя мгла не проходила впереди…
Она ехала и думала, что в четыре недели все перевернулось. В Новый год отцу — князю и государю Ангальт-Цербстскому подали пакет с почтой. Тот разорвал пакет, несколько писем, как всегда, передал матери, и она сразу ушла к себе. Три дня отец и мать взволнованно говорили между собой, запираясь от всех.
«Я знаю, о чем эти письма, ваша светлость!» — вдруг сказала она матери.
«Но откуда вы это знаете?» — спросила мать. «Ваша светлость, помните того прорицателя из Менгдена… Я тоже читаю на лице». Мать засмеялась: «Тогда напишите ваше будущее!» Она ушла и через некоторое время принесла свернутую бумагу. Мать развернула и прочла: «Петр Третий, русский царь, будет моим мужем».
Мать задумчиво покачала головой: «В России все не так, как предусмотрено божьим порядком». — «Я знаю свою фортуну!» — ответила она. «А что скажет мой брат?» — тихо спросила мать. Она вспомнила поцелуй в темном коридоре. «Принц Георг-Людвиг не может не желать моего счастья!» — с достоинством ответила она. Больше они об этом не говорили.
Князь и государь Ангальт-Цербстский заперся в те дни в своем кабинете и что-то писал. Слуги в доме говорили вполголоса. В день отъезда, прежде чем садиться им в кареты, отец преподнес ей книгу в строгом черном переплете, рекомендуя внимательно ее прочитать и в деле исповедания веры следовать наставлениям автора — доктора Гейнекция. Матери он передал тетрадь, на обложке которой значилось «Pro Memoria». В далекой России им обеим предстояло руководствоваться его советами.
Целый день перед их отъездом цербстский камердинер с Бабеттой выкладывали из корзин простыни и наперники, сортировали белье. Простыни были в большинстве старые, с аккуратной штопкой, а целых рубашек для нее нашлось лишь две. Мать решительно отбрасывала в сторону все, где явственно виделись следы починки.
Известно было, что в берлинском торговом доме им предстояло получить некую сумму. Она назначалась от русской императрицы на покупку белья и платьев, соответствующих новому ее положению.
Мадемуазель Элизабетта Кардель, растившая ее с пяти лет, все дознавалась, почему столь необычные сборы для простой поездки обратно в Штеттин. Следуя наставлениям матери, она ничего ей не сказала. Бабетта навсегда оставалась здесь; постаревшая, с заплаканными глазами, стояла она во дворе Цербстского замка и, протянув в небо руку, махала одной лишь ладонью: «Bonne chance, ma petite enfant!..»[5]