Семья Горбатовых. Часть вторая.
Шрифт:
Он дико вскрикнул и упал перед нею на колени, прижимался к ней, обливал ее руки слезами. Бесконечная мука и жалость наполняли его душу.
Отец его поднял. И отец тоже изменился и постарел. Одна Нина была неизменна. Правда, она похудела, побледнела, но в ее лице, во всей ее фигуре виднелась какая-то сила, которой прежде в ней не замечалось. Она глядела на Бориса с бесконечным счастьем, она легко выносила то, чего не могла бы, пожалуй, вынести более, чем она, здоровая и крепкая девушка. Ей помогло легко вынести эти ужасные месяцы именно то, что чуть было ее не сгубило незадолго перед тем: ее мистицизм, ее вера в чудесное.
Теперь для нее уже не было никаких
С этого дня первого свидания с родными для Бориса началась совсем иная жизнь. До отправления в Сибирь оставалось еще много, много времени, но время шло теперь уже иначе. Кончилось невыносимое одиночество, хотя келья оставалась все та же. Впрочем, даже и келья эта все же несколько преобразилась. В ней появились большие, чем прежде, удобства: мягкая кровать, теплый ковер. А главное — Борису дана была возможность получать книги.
Свиданья с родными и Ниной были часты. Он знал от них все, что делается на свете, — впрочем, он мало чем интересовался. Между прочим, он с ужасом узнал, что у Катрин родился ребенок — второй сын. Несколько раз его навестил и брат, но эти свидания были тяжелы как для того, так и для другого. Между ними не было объяснений и только необыкновенное самообладание Владимира заставило его, по-видимому, спокойно вынести эти свидания. Очевидно, его мучения окончились: не только брат, но и никто его не выдал.
Правда, во время следствия имя Горбатова несколько раз выплывало наружу и попадалось судьям, но они ни разу не усомнились в том, какой это Горбатов. Они только убедились в том, что Борис, очевидно, был неискренен и скрывал свою виновность. Таким образом, определенное ему наказание казалось многим слишком даже снисходительным в сравнении с его виною.
Владимир крепко сжимал руку брата и старался благодарно взглянуть на него. Но Борису делалось тяжело и неловко. Он подавлял в себе чувство брезгливости, которое невольно испытывал теперь относительно этого человека, еще недавно так сильно им любимого, связанного с ним такими, по-видимому, неразрывными, вечными узами. Но, видно, эти узы были не вечны, они теперь разорвались навсегда — и оба хорошо понимали это.
В одно из таких свиданий Борис все же не удержался и шепнул брату:
— Есть новый Горбатов… Может быть, это похвально, то, что ты делаешь, но я не понимаю тебя… это ужасно!.. Можно было избежать. Мне кажется, ты должен был бы избегнуть.
Владимир вспыхнул.
— Я уверен, что это мой сын, — ответил он едва слышным шепотом. — Ты не все тогда расслышал, ты обманулся…
Он поспешно простился с братом и вышел.
Но ведь Борис хорошо знал, что не обманулся. Он был очень рад, что не увидит Катрин, которая, едва оправившись после рождения ребенка, уехала с детьми за границу.
XXVII. НАПОСЛЕДОК
В доме генеральши, конечно, ничего не изменилось за все это время. По-прежнему ворота стояли на запоре, по-прежнему створы на всех окнах были спущены, и улица перед домом устилалась соломой. Ни на волос не изменился ход испокон веков заведенной жизни. То же монотонное, обычное времяпровождение в темном будуаре, та же Пелагея Петровна.
Генеральша, как и всегда, полулежала на своем любимом кресле, облаченная в великолепное старинное платье с затканными по нему причудливыми букетами, в изумительной
Генеральша, большая любительница и хранительница всякого этикета, считавшая себя самой горячей патриоткой и верноподданной, принимавшая у себя ежедневно светских посетителей — и вдруг не в трауре, а вдруг в букетах!..
Она, было, сначала и заказала себе траур, но когда ей принесли черное платье, она с ужасом и отвращением от себя его оттолкнула и после долгой борьбы с самой собой, объявила, что вечно, до окончания дней своих будет носить в душе траур по отлетевшим с земли ангелам: государю и государыне, но этого платья ни за что не наденет. Ужаснее всего ей вдруг стала теперь мысль о смерти и в то же время она почувствовала, что стоит ей облечься в траурный наряд — и мысль эта ее не покинет. Она приказала Пелагее Петровне унести и сжечь черное платье. Та, конечно, унесла, но не сожгла.
Скоро всем стало известно, что при генеральше невозможно говорить о смерти и о покойниках, так как с нею чуть дурно не делалось каждый раз, когда заговаривали о подобных вещах. Этот мучительный, болезненный страх смерти усиливался с каждым днем, и что еще страннее, она, по-видимому, не так ужасалась тому, что люди умирают, — ее приводили в трепет и отчаяние, главным образом, именно слова: смерть, покойник, похороны, траур и так далее…
В ее будуаре, где столько лет вращались люди всевозможных возрастов, очень часто не насчитывалось того или другого. Она была так жадна на новости, что от нее нельзя было, конечно, скрыть, что тот или другой умер. Ей и теперь осторожно сообщали об этом, только никогда не говорили, что такой-то «умер», а говорили: его «нет», — и она отлично понимала, что это значит, замолкала на несколько мгновений, задумывалась, сидела неподвижно, совсем превращаясь в куклу… Но вдруг, сделав над собою усилие, она оживлялась и принималась за толки и пересуды о делах житейских. Наконец она дошла до того, чего так добивалась, — потеряла самое представление о смерти. Для нее люди уже не умирали, а просто пропадали, исчезали…
Утром страшного дня 14 декабря звуки отдаленных выстрелов, благодаря тишине, господствовавшей вокруг дома и в самом доме, стали доноситься и до будуара генеральши. Она теперь уже начинала плохо видеть, ей изменяла память, иной раз говорила не те слова, с каждым днем все больше и больше повторялась, но слух ее по-прежнему оставался чутким.
— Что это такое? Стреляют? Зачем стреляют? Что случилось? — встревоженно спросила она Пелагею Петровну.
Та уже обо всем знала и давно сгорала нетерпением сообщить интересные и странные новости благодетельнице. Но до сих пор не решалась, опасаясь последствий. На вопрос генеральши она замялась, кашлянула, зачихала и сделала вид, что не расслышала вопроса. Генеральша еще тревожнее, еще настоятельнее переспросила:
— Стреляют? Что значит? Говорите, если знаете, а если не знаете, — пойдите, узнайте!
— Знаю я, ваше превосходительство, да говорить только вам опасалась… Такие ужасы с утра в городе делаются, что и не приведи Господи! — торопливо начала она. — Просто я дрожью дрожу, матушка благодетельница! Ведь это солдаты на площади у дворца бунтуют — вот оно что!..
— Как бунтуют? Не может того быть, что вы!
— Верно, ваше превосходительство, верно, бунтуют, не хотят присягать государю Николаю Павловичу…