Семья Мускат
Шрифт:
Последовательность описания элементов городского пространства, воспринимаемого героем, — еще одно свидетельство главного замысла автора. Упоминание в самом начале ворот и витрин вводит тему доступности, обозримости, входа. Русский полицейский и Саксонский сад — знаки, свидетельствующие о том, что Польша была оккупирована соседними державами с Востока и Запада, но это различие между неевреями уступает место универсальным желаниям — здесь их представляет «шепот любовных парочек». Однако евреям запрещен доступ туда, где эти желания осуществляются. Вместо этого их стремление стать полноправными варшавянами реализуется только в торговле, на бирже, что возвращает нас к упомянутым в первой фразе магазинам, к зыбким гарантиям мира коммерции. Когда Мешулам заворачивает за угол и въезжает в еврейский район, он с иронией замечает: «Земля обетованная, а?» В городском романе описание окружающего места действия часто дается по ходу передвижения героя и определяется этим передвижением и особенностями персонажа. В нашем случае Мешулам обозревает то, что ему хорошо знакомо: коммерческую, торговую Варшаву, представленную фасадами магазинов и биржей, и
Это движение по городу на первых страницах книги соотносится с тремя временными рамками: настоящим временем, в котором происходит действие романа и для которого в реальной истории был характерен запрет на посещение Саксонского сада евреями в традиционной одежде; будущим историческим, но не романным временем; мифическим временем внеисторических архетипов. Наименование парка оживляет историческую память: Саксонский сад напоминает о притязаниях Германии на польские территории, которые вновь возникнут в 1939 году; сад этот примыкает к еврейскому гетто и останется на арийской стороне, когда гетто изолируют. Два жандарма с саблями — символ изгнания из рая, которое — в мифологическом пространстве — проторило путь к урбанистической цивилизации. В христианской герменевтике изгнание из рая соотносится с грехопадением всего человечества, но в историческом контексте романа оно касается только евреев, чье одеяние делает их узнаваемыми. Изгнание из общественного парка тут же уравновешено допущением на биржу — «реб Мешулам был одним из старейших ее членов». На этом фоне, сплетенном из мифического прошлого, польских муниципальных установлений, экономических факторов и еврейской истории до и после романного времени, Зингер представляет читателю Варшаву и начинает разворачивать сюжет.
Главная линия романа — процесс отхода от религии Асы-Гешла, в ходе которого отмечаются изменения героя-провинциала под воздействием столичной среды, причем кульминацией этого процесса служат обращенные к Асе финальные слова книги: «Мессия — это смерть. В этом все дело». Судьба бедного молодого человека, который хочет добиться успеха в большом городе, — весьма распространенная тема классических романов девятнадцатого века. В «Семье Мускат» Зингер вступает на стезю этого типа повествований, но неминуемая гибель Асы как часть общей трагедии противостоит привычным схемам жанра. Стремление Асы-Гешла к личной свободе путем отвержения традиционных установлений своей среды остановлено историческими событиями, которые отбрасывают его во времена еврейского мессианства.
По всему ходу книги внешняя среда, включая ее природные и созданные людьми компоненты, обретает пророческие черты. Достигается это отчасти введением оппозиций, которые впоследствии отвергаются историей.
В цитированном выше фрагменте противопоставлены притязания к Польше со стороны России и Германии: оппозиция двух нееврейских государств, которая растворяется в противопоставлении «евреи — неевреи» военного времени; различие между евреями в лапсердаках и без таковых уничтожается приказом согнать в гетто всех евреев.
Одна из наиболее традиционных оппозиций в романах — противопоставление города и сельской местности. Однако современный городской роман нередко отрицает подобную поляризацию, город в таком романе становится всеобъемлющей Вселенной, а деревня, если ее и призывают на страницы, остается некой условностью, существующей только в культурном багаже персонажей. В «Семье Мускат» варшавские герои покидают город на лето, дабы насладиться сельской жизнью, а провинциал Аса-Гешл приезжает в Варшаву, чтобы воспользоваться возможностями, которые предоставляет крупный город. Все это — вполне в русле традиционного городского романа. Однако мало помалу деревня становится опасной для евреев и все движение приобретает одно направление — к Варшаве, которую воспринимают как спасение от насилия со стороны зараженного крайним антисемитизмом сельского населения. Так, первый член семьи Мускатов, ставший жертвой войны, Адаса (вторая жена Асы), была убита именно в деревне. К последним главам романа улицы и дома Варшавы заполняются беженцами из сельской местности (это движение людей словно предвещает их насильственное перемещение в гетто, которое Зингер так и не описал). Деревня исчезает, перестает быть альтернативой городу в современном урбанистическом романе не потому, что его герои насильственно изгоняются из сельских местностей, но потому, что противодействующие силы, порождаемые деревней, меркнут перед внутренними разграничениями самой городской среды. Однако в этом современном еврейском романе отмеченная черта усиливается тем обстоятельством, что деревня исчезает с его страниц из-за насилия, порожденного историческими причинами.
Социальное разделение в Варшаве также рушится в связи с немецким нашествием. Вначале мы видим город, разделенный не только между евреями и христианами, но и между евреями, принадлежащими к разным слоям по религиозному и экономическому признакам. Поначалу кажется, что сюжет отражает только движение к секуляризации членов семейства Мускатов и, еще более явно — Асы-Гешла. Но с приближением действия к периоду, когда — как известно и автору, и читателю — будет уничтожена вся еврейская община, различия между евреями, не признаваемые нацистами, становятся более зримыми. Когда незадолго до начала войны семья собирается в доме Пини, одного из сыновей Мешулама, хозяина поразило разнообразие присутствующих: «Кого тут только не было: и бородатые, и бритые, и ешиботники, и студенты; женщины в париках, и женщины без париков…» Ближе к концу романа, во время пасхального седера, где уже говорят на разных языках (польском, английском, идише), Аса-Гешл размышляет: «Смогут ли евреи через год вновь сесть за стол и отметить Пейсах?» И хотя это замечание относится к расползающейся социальной ткани еврейства, оно служит и предуведомлением о грядущих исторических событиях, ибо,
Впрочем, наиболее драматично в романе иное противопоставление — оппозиция «история — вымысел». Судьба героев в вымышленном мире романа соотносится с историческим континуумом, который заканчивается Варшавским гетто, разделением города в буквальном смысле слова — колючей проволокой и стеной.
Вследствие ретроспективного взгляда определенные черты городского пейзажа, когда они повторяются, приобретают историческое измерение, которое может соперничать с более традиционными ассоциациями в городском романе. Как уже говорилось, изображение городской среды в книге противостоит сведению сюжета к рассказу о секуляризации членов семьи Мускатов и Асы-Гешла. Над реконструированной в романе Варшавой мрачной тенью нависает исторически достоверная коллективная судьба евреев этого города. Это становится наиболее очевидным в некоторых деталях городской среды, которые повторяются с возрастающей настойчивостью: вокзалы, дворы, дворники. Вокзал, обычная принадлежность урбанистического романа, вначале связан с прибытием в столицу молодого человека или женщины в поисках своей судьбы. «Варшава, наконец-то!» — произносит Аса-Гешл, прибыв на варшавский вокзал, а случайный прохожий вскоре замечает: «Нездешний, что ли?» Вокзал призван обозначить перемены, движение, обещание нового или побег, там большое оживление — сюда сходятся люди самых разных социальных слоев из различных районов. Вокзал — это место, где люди пересекаются пути и судьбы, завязываются романы, плетутся интриги, происходят необычные события. Зингер также использует еврейскую литературную традицию, которая отражает особую роль железной дороги в жизни европейского еврейства. (Среди наиболее популярных сочинений Шолом-Алейхема — его знаменитые «Железнодорожные рассказы».) Еврей на пути из деревни в город имеет возможность получить какие-то сведения об окружающем мире. В «Семье Мускат» Адаса впервые узнает о надвигающейся Первой мировой войне на вокзале: «Австрия, донеслось до Адасы, направила ультиматум Сербии».
Но по мере продвижения повествования и с вмешательством исторической ретроспективы (депортация в лагеря смерти, ожидающая варшавских евреев) вокзал преображается из места, обещающего неограниченные возможности, в отрицанье любых возможностей. Одной из первых акций против варшавских евреев стал запрет на передвижение в поездах. Когда один из братьев Мускатов приближается к Венскому вокзалу через несколько часов после оккупации Варшавы немцами во время Первой мировой войны, он находит вокзал закрытым. Охранник кричит ему: «Пошел отсюда к чертовой матери, жид проклятый!»
В романе Зингера поезда становятся местом самых яростных вспышек антисемитизма. Польский лейтенант, сидевший неподалеку от Асы, бормочет: «Собачьи дети, — и продолжает: — Всю ночь глаз не сомкнул. Польские офицеры неделями просиживают в этих проклятых поездах, а в городе сплошь одни жиды. Хорошенькое дело, нечего сказать!» Немецкий помещик, сидевший напротив, отвечает: «В местах, откуда я родом, с евреями не церемонятся. Выкурили их — и конец!»
Многочисленные сцены, где присутствуют варшавские дворы, также показывают, как ретроспекция воздействует на восприятие в романе архитектурных особенностей города. Герои то и дело входят во дворы, выходят из них или осматривают эти места, весьма неоднозначные: они, по сути, сочетают в себе признаки личной территории и общественного пространства. В начале романа описание дворов отмечено некоторой карнавальностью стиля. Двор пансиона, в который приехал Аса, напомнил ему целый город. «Всего дворов было три. Торговцы выкрикивали свой товар, ремесленники чинили сломанные стулья, диваны, кушетки. Евреи в линялых сюртуках и тяжелых сапогах суетились вокруг своих телег… Посреди третьего двора выступали жонглеры. На земле, на утыканной гвоздями доске, лежал полураздетый мужчина с длинными волосами и, задрав к небу ноги, пятками жонглировал бочонком». Двор означает в известном смысле отграничение от улицы, попадание в полуличное пространство, почти дом, и именно это делает двор весьма неопределенным, чреватым неясностями и проблемами, местом. В этих самых дворах евреев собирали для перемещения в гетто и последующей депортации в лагеря, и из символов безопасности домашнего очага они превратились в символы бездомности. В романе эта двойственность становится ясной при повторе простой темы — попадания во двор своего дома в ночное время: ведь после наступления темноты ворота дворов запираются и вход туда возможен только с разрешения владельца ключа — дворника.
Подобно тому как поезд может означать движение не только к свободе, но и к неволе, смерти, когда в Варшаву Зингера вторгается история, двор также имеет здесь двойственную природу: это пространство личное — и в то же время общественное, это признак домашнего очага — и бездомности, а дворник в романе предстает одновременно и слугой, и тюремщиком, причем по мере движения повествования — все в большей степени последним. Сначала фраза «дворник открывал ворота» означает рутинное действие. Иногда дворника спрашивают, где находятся другие члены семьи, поскольку считается, что он помнит, кого впускает во двор. Это — роль слуги. Это — доступ к частной информации, не имеющий оттенка власти или надзора за подозреваемым. Но в последующих главах романа движение героев в квартиры и из квартир уже не происходит так свободно: «Еще вопрос, пустит ли нас дворник. Здесь каждый дом, как тюрьма», или: «Да и неизвестно, захочет ли дворник открыть ворота еврею в лапсердаке». Вот Пиня осторожно пробирается по опасным улицам Варшавы, где «польские нацисты из Нары имели обыкновение ходить с резиновыми дубинками и бить ими евреев по голове», добирается до собственного и наконец успокаивается, когда дворник открыл ворота: «Здесь, у себя во дворе, он, Пиня, был хозяином. Здесь его никто не посмеет тронуть» — человек испытывает облегчение от того, что оказался «дома», и от того, что его впустили.