Семья Рубанюк
Шрифт:
— Да кто сейчас про твой сад будет думать? — гневно кричала обычно добродушная и покорная Катерина Федосеевна. — Сдурел на старости! Не слышишь, как гвалтуется село?!
Но старик уже шагал мимо скотного двора к Днепру.
Над рекой стоял, не рассеиваясь, прозрачно-лиловый туман. Было уже по-осеннему свежо и сыро. Покачивались, плыли по воде редкие опавшие листья, поблескивая, как рыбешка, своей белоснежной изнанкой. Где-то вдали, за зубчатой каймой сосен-великанов, клубились темные тучи, изредка рокотал гром. Но когда Остап Григорьевич, разыскав у покинутого
Остап Григорьевич, сокращая путь, зашагал по росистой блеклой траве, мимо мокрых кустов крыжовника и малины. Роса уже не просыхала там, где на землю ложились расплывчатые тени листвы. Но в траве еще горели золотые соцветия запоздалых одуванчиков, красные головки занесенного ветрами лугового клевера, белели лепестки редеющей ромашки.
Остап Григорьевич неторопливо прошелся по саду, окинул взором горы сложенных с вечера фруктов. Еще с прошлого года он подумывал об устройстве большой сушилки и переработочного пункта. Остап Григорьевич однажды видел их в колхозе «Сичь», на Запорожье, и с тех пор эта мысль не выходила у него из головы.
Вдыхая спиртной запах увядающих листьев, Остап Григорьевич шагал дальше. Он был один среди своих любимых яблонь. Они низко, почти касаясь земли, клонили к ногам старого садовода ветви, отягощенные янтарными шарами плодов, и созревшие яблоки с шорохом падали на землю…
Остап Григорьевич поправил три-четыре подпорки, хозяйственно отбросил к куче откатившееся яблоко и вдруг как-то особенно ясно ощутил, что все его труды, заботы уже никому не нужны. Примириться с этим было так тяжело, что старик остановился и беспомощно оглянулся. Да, никто уже не пришел сюда сегодня; в саду стояла непривычная, кладбищенская тишина.
Остап Григорьевич обессиленно присел на ящик. Из кустов, потягиваясь, выполз пес Полкан, виляя хвостом, подошел и положил ему на колени свою голову. На старой груше сидели, зябко нахохлившись, воробьи. Два или три безостановочно и молчаливо прыгали с ветки на ветку. «Греются», — машинально подумал Остап Григорьевич. И оттого, что здесь, в саду, шла своя обычная жизнь, он еще острее осознал, как грозна беда, еще тяжелее и горше казалось ему великое несчастье, постигшее его село, всю огромную родную страну. Все, что было так дорого и близко ему в этом саду: залитые молочным цветеньем яблони, молодые ростки винограда, посаженною в прошлом году, песни женщин, убирающих плоды, — все это, казалось, безвозвратно ушло, и, может быть, вскоре даже он сам не сможет прийти сюда, как приходил десять лет изо дня в день и один и с сынами…
Мысль о сыновьях, сражающихся на фронте, приободрила старика. «А разве только молодые да здоровые поднялись против вражины? — раздумывал Остап Григорьевич. — Разве ты, старый, забыл, как патрон вкладывается в русскую трехлинейку?» Он вспомнил свой разговор с секретарем райкома Бутенко. Не зря партийный руководитель приходил к нему
Остап Григорьевич поднялся с места и, разыскав пустой мешок, стал наполнять его самыми лучшими, отборными яблоками.
Распогодилось. Над садом глубоко синело небо, медленно плыли высоко вверху, как обрывки пряжи, паутинки. Полкан побрел за стариком до конца сада и отстал, провожая взглядом и помахивая хвостом…
…Оксана уже на выезде из села заметила у дороги, около колхозных посадок, Остапа Григорьевича. Он стоял с обнаженной головой у мешка с яблоками и предлагал их уходившим бойцам:
— Берите, хлопцы, берите!
Машины задержались в общем потоке, и Оксана, привстав, крикнула:
— Тато! Остап Григорьевич!
Старик быстро повел глазами, увидел ее и, суетясь, взялся за мешок, намереваясь поднести его поближе. В эту минуту машина тронулась, и Остап Григорьевич, уронив яблоки, закивал Оксане лысой головой.
Подполковник Рубанюк стоял на берегу и смотрел на взбудораженный грозой Днепр.
Иссиня-зеленая ширь клокотала, тяжело вздымались мутные пенистые гребни, обрушивались, вновь закипали, желтели от ярости.
Рубанюка тяготили промокшие гимнастерка и фуражка. В сырых сапогах хлюпала грязь.
По скрипящему настилу понтонного моста ползли автомашины, грохотали колеса фургонов, гулко стучали копыта лошадей.
Полк переправлялся на левый берег.
Где-то над Днепром снова загремел далекий, невнятный ром, Рваная сизая туча задевала темным крылом водную даль. На горизонте мерцала тонкая, зеркально-блестящая полоса.
Взгляд Рубанюка привлекло что-то темное, продолговатое плывшее в нескольких саженях от берега. Он спустился с пригорка, подошел к воде. Течением несло труп старика. Мертвое тело медленно, словно нехотя, повернуло к нему изуродованное лицо с окровавленной бородой.
Сотни обезображенных, исковерканных войной человеческих тел, которые Рубанюку довелось видеть, не вызывали нем такого чувства, как этот труп деда. Может быть, старик еще вчера мирно сторожил бахчу или рыбачил с внуком под тенью верб… Кто знает, что ждет и его, Рубанюка, старого батька — Остапа Григорьевича?!
С изумительной четкостью в памяти предстали вдруг Чистая Криница с теплым сухим запахом сосен в прибрежных перелесках, росистые степи, родной двор над Днепром, плетни, утопающие в полыни, Петро, старый отец.
Атамась в мокрой, прилипшей к телу гимнастерке и забрызганных грязью сапогах подошел к Рубанюку.
— Ну, товарищ пидполковнык, — сообщил он, заговорщицки подмаргивая, — квартирку я найшов для вас в сели. Дви молодухы, Татьяна и Маша. Там и сметанка будет, и постель пуховая…
— Твоя семья, Атамась, кажется, в Ахтырке осталась? — просил Рубанюк.
— В Ахтырци. Батько й маты.
— Ну, фронт далеко от них. А вот за своих я боюсь. Из головы не выходят. Три письма послал, — никакого ответа.