Сердце моего Марата. Повесть о Жане Поле Марате
Шрифт:
Но в каждой строке каждого номера — напоминание, призыв, ярость борца, не желающего склонить голову.
«…Кровь стариков, женщин и детей, убитых вокруг алтаря Отечества, еще дымится, она призывает к отмщению, а подлые законодатели осыпают похвалами и голосуют благодарность жестоким палачам, трусливым убийцам…»
«…Что касается Друга народа, вы знаете: он всегда рассматривал ваши декреты, противоречащие Декларации прав, как годные лишь для подтирки. О, если б он мог поднять две тысячи энергичных людей!.. Праведное небо! Если бы он мог вдохнуть в души своих сограждан пламя, которое его пожирает! Тираны мира задрожали бы от народной мести!..»
«…Поскольку наше единственное спасение в гражданской войне, необходимо, чтобы она вспыхнула как можно скорее!..»
Это поразительно!
Тем
Именно в это время неожиданно умер его честный приверженец, державший кафе на улице Капнет, штаб-квартира Марата, где проходили его встречи со многими нужными людьми, прекратила существование. Он уходил все глубже в подполье, теряя связь с внешним миром, замыкаясь в четырех стенах, проводя в полном одиночестве дни и недели.
В августе — сентябре я видел его всего два раза.
Первая встреча произошла в темной комнатушке, на задворках полупокинутого дома, в глубине квартала Марэ. Я принес журналисту последнюю сумму, которую удалось выкроить из остатков моих сбережении.
Он долго отказывался:
— Тоже богач нашелся… Вероятно, сам все туже затягиваешь пояс?
— Дорогой учитель, у меня есть все необходимое!..
— Ну, ну. Раньше ты врал родителям, теперь будешь врать мне? Ни к чему это. И разве спасут меня твои крохи?
— Спасти не спасут, но помогут, пока вы выкрутитесь из этого положения.
— По видимому, я не выкручусь никогда, — со вздохом сказал Марат. — Но оставим это. Бываешь у якобинцев?
— Когда мне, учитель? Да ведь вы знаете, что в связи с событиями на Марсовом поле клуб фактически распался: господа конституциалисты покинули его и организовали свое новое пристанище у Фельянов…
— Знаю, знаю. Так и должно было получиться. Горько другое. Некоторые патриоты — из самых чистейших — повесили носы и заговорили о примирении…
— Вы о ком, учитель?
— О Робеспьере. Вот, взгляни, я только что получил от одного из моих постоянных корреспондентов копию письма этого неподкупного патриота к Фельянам. Слушай: «Кровь пролилась. Мы далеки от обвинения наших сограждан… Мы не намерены упрекать их. Мы можем лишь проливать слезы. Мы жалеем жертвы. Но нам еще больше жаль виновников резни…» Ну, каково? А вот его же послание к Ассамблее: Представители, ваша мудрость, ваша твердость, ваша бдительность, ваша внепартийная и неподкупная справедливость…» Дальше можно не читать. Что скажешь? Это справедливость Малуэ, бдительность Барнава, внепартийность Ле Шапелье, их он имеет в виду?!
— Учитель, может, это тактический прием?
— Плохой прием. Это растерянность. Пройдет несколько дней, и ему станет стыдно за себя, за всю эту галиматью…
— А ты знаешь, — сказал он через некоторое время, я прихожу к выводу, что из всех революционеров только мы с тобой, безнадежные идеалисты, держим один и тот же курс… Посмотри, что делают перипетии жизни с великими людьми, прославленными лидерами: небольшое изменение обстановки, маленький просчет в ожиданиях — и они готовы. Вот возьми, святой Мирабо. Когда-то его считали Зевсом-громовержцем, на него молились как на самого пылкого защитника свободы. И, правда, накануне Бастилии он громил двор и аристократов. Но вот революция началась, он убедился, что она может ударить его по карману, — и он поет уже другую песню, он защищает тех, в кого вчера еще метал стрелы, он стал оборотнем! В это время левые позиции занимает Ле Шапелье. Он грозит Мирабо, он срывает аплодисменты галерей, он патриот из патриотов. Но вот революция двинулась чуть-чуть дальше, он испугался, что его интересам буржуа, друга предпринимателей, будет нанесен материальный ущерб, — и он уже поет другую песню, он добивается антирабочего закона, против которого боролся один я; он закономерно отступает вправо, он становится оборотнем. Затем приходит очередь красавчику Барнаву. Он возглавляет демократию. Он распинает Мирабо и Ле Шапелье! Ему аплодирует вся Франция! Но революция продвигается чуть-чуть дальше, встает вопрос о колониях, о правах цветного населения, и демократ Барнав, у которого, как и у его друзей Ламетов, есть рабы на Сан-Доминго, сдает позиции; он кричит
— Нечто подобное вы теперь хотите сказать и о Робеспьере, учитель?
Марат возмутился:
— Подумай, что ты городишь! Вот уж этого от тебя никак не ожидал. Робеспьер… Робеспьер — совсем другое дело. В этом паршивом Собрании нет более чистой и возвышенной души, чем он. Я сразу его разглядел и понял. Он честен, он предан революции, он никогда не станет ренегатом, как другие. Но он… как бы тебе сказать поточнее? Он всегда немного запаздывает. Он может поддержать, но не начать. То ли беда в том, что он принадлежит к презренному племени юристов, то ли таков его темперамент, особый склад его характера. Он всегда поначалу робеет. Он не умеет дерзать. Он слишком часто оглядывается. Ему трудно принять решение. В конце концов, он его примет, и решение будет правильным, но он примет его с некоторым опозданием, а опоздание иной раз становится роковым…
Я не могу не вспомнить одного свидания Марата с Робеспьером, единственного, на котором я присутствовал. Оно произошло несколько месяцев спустя после только что описанного разговора, но об этой встрече следует рассказать именно сейчас.
Было самое начало 1792 года. Марату жилось немного свободнее, он временно вышел из подполья.
Уже поговаривали о войне.
У Марата и Робеспьера, как и почти во всех других случаях, складывалось единое мнение по этому вопросу, И вот однажды журналист сказал мне:
— Жан, нужно встретиться с Неподкупным. Отправимся сегодня к нему.
— Будет ли это удобно, учитель?
— Теперь не время рассуждать об «удобно» или «неудобно». Кроме того, я обо всем договорился. И наконец: ты ведь мой alter ego [11] , мой непременный секретарь. Кто же, кроме тебя, увековечит наш разговор?..
Мы посмеялись и отправились.
В то время Робеспьер уже покинул улицу Сентонж и жил на улице Сент-Оноре, возле церкви Вознесения, в доме номер 366, у господина Дюпле, который приютил депутата-якобинца после событий на Марсовом поле. Мы прошли широкий двор, преследуемые визжанием пил и стуком топоров (Дюпле держал столярную мастерскую). Дверь нам открыла высокая, стройная девушка с простоватым лицом; это была, как я узнал позднее, одна из дочерей Дюпле, Элеонора, которую Дантон прозвал Корнелия Стружка и которую в народе окрестили «невестой Робеспьера». По узкой скрипучей лестнице Элеонора провела нас на второй этаж и пропустила в комнату Робеспьера, который поджидал своего гостя.
11
Второе «я» (лат.).
Комната Робеспьера представляла собой подлинное жилье мыслителя-аскета: маленькая, тесная, почти лишенная мебели, с одним окном, выходившим во двор, она казалась настоящей конурой. Робеспьер слегка поклонился Марату, подозрительно оглядел меня с головы до ног, хотел что-то спросить, но не спросил; после секундного колебания он указал нам на два грубо сколоченных стула, сам же сел на постель, покрытую одеялом в цветочек.
К этому времени я знал уже многое о Робеспьере.
Сын аррасского адвоката, круглый сирота с раннего возраста, он прожил тяжелые детство и юность. Упорный и трудолюбивый, он получил юридическое образование в Париже, после чего занимался адвокатурой в Аррасе. В те годы он прославился на всю Францию нашумевшим делом о громоотводе, которое выиграл и в котором — о парадокс истории! — его главным оппонентом был… доктор Марат!.. Избранный в Генеральные штаты от третьего сословия провинции Артуа, Робеспьер показал себя рыцарем без страха и упрека: часто в полном одиночестве, иногда с одним-двумя попутчиками, он неустанно бился за народные права; именно по его инициативе Ассамблеей был принят декрет, запрещавший членам Учредительного собрания переизбираться в новое, Законодательное, чем выбивалась почва из-под ног Ле Шапелье, Барнава, Ламетов и прочих буржуазных лидеров Клуба фельянов.