Сердце-зверь
Шрифт:
Двумя неделями ранее в дверь постучал почтальон. Эдгар расписался в получении телеграммы.
Георг — спустя шесть недель после отъезда, в городе Франкфурте — был обнаружен рано утром на мостовой. На шестом этаже общежития одно из окон было распахнуто.
В телеграмме сообщалось, что смерть наступила мгновенно.
К тому времени, когда открытка, написанная рукой Георга, упала в почтовый ящик, Эдгар, Курт и я уже два раза ходили в редакцию газеты, чтобы поместить траурное объявление.
В первый раз редактор кивнул и даже повертел в руках наш листок.
Во
На третий раз нас не пропустил вахтер.
Траурное объявление так и не было напечатано.
Открытка Георга стояла у родителей Эдгара в спальне, в застекленном шкафчике-витрине, перед рядком рюмок. Зимняя аллея смотрела прямо на кровать. Проснувшись утром, мать Эдгара босиком подходила к стеклянному шкафчику и смотрела на зимнюю аллею. Отец Эдгара говорил: «Я ее уберу в ящик. Оденься». Мать Эдгара одевалась, но открытка по-прежнему стояла за стеклом.
Мать Эдгара никогда больше не пользовалась при шитье ножницами, которыми Георг обкорнал себе волосы.
С тех пор как мы узнали о смерти Георга, я не могла лежать ночью в темноте. Фрау Маргит сказала: «Если ты спишь, то и его душа спокойна. А кто должен платить за электричество? Даже если не спится, в темноте лучше отдыхаешь».
Фрау Маргит я слышала через дверь. Она вздыхала — то ли в задумчивости, то ли во сне. Пальцы ног у меня торчали под одеялом в конце кровати. На моем животе лежала куриная маета. Платье на стуле превращалось в утопленницу. Пришлось его убрать. Колготки свисали со спинки стула как две отрубленные ноги.
В темноте я лежала бы словно завязанная в мешке. В мешке с поясом, в мешке с окном. И в мешке — который не стал моим — с камнями.
Фрау Маргит предположила: «Кто знает, может, его кто-то вытолкнул. Не хочу хвастать, однако глаз у меня наметанный. Георг был совсем не похож на одного из таких. Такой не будет воскрешен. А если это убийство, он в руце Божией. Самоубийцы попадают в чистилище. Я молюсь о нем».
Курт в дальнем углу шкафа нашел девять стихотворений Георга. Восемь озаглавлены одинаково — «Девятисмертник». А последнее начиналось так: «Может ли мысль твоя стать окончательным шагом…»
Эдгару часто снился один и тот же сон: Курт и я лежим в спичечном коробке. Георг стоит в ногах и, глядя на нас, говорит: «А вы тут хорошо устроились». И задвигает крышку коробка до наших подбородков. Во сне дерево на крышке коробка было буком. Бук зашелестел. Георг сказал: «Вы себе спите спокойно, а я буду беречь зеленого друга. Потом настанет ваша очередь». И в изножье спичечного коробка вспыхнул огонь.
После смерти Георга Курт перестал ходить на работу. Вместо того чтобы отправиться на бойню, он приехал в город.
Соседка с глазами в крапинку, поздно вечером пробравшись через темный сад, постучала в дверь Курта.
— Ты заболел? — спросила она. — И не лежишь в кровати?
Курт сказал:
— Как видишь, стою в дверях.
Собаки в поселке подняли лай — ветер громыхал водосточными желобами на крышах.
Перед тем как выйти из дому, соседка погасила
Курт спросил:
— На что тебе адрес? Он с тобой даже не прощался.
Она вскинула подбородок:
— Но мы с ним не поссорились. Мне нужны лекарства.
— Вот и иди-ка ты к врачу, — отрезал Курт.
Тереза раздобыла для Курта, чтобы его не уволили, справку от врача. В справке была незаполненная строка, оставалось лишь вписать фамилию Курта. Обошлась справка в блок «Мальборо». Курт хотел отдать деньги за сигареты, но Тереза отказалась: «Я их у отца из шкафа стащила».
В мамином письме, после ее болей в пояснице, я прочитала:
«Получила я большие анкеты. Полицейский заполнил их за меня и за бабушку. Он сказал, теперь ты должна заполнить там всё о себе, по-румынски ты хорошо знаешь. А я сказала, что ты, скорей всего, вовсе и не хочешь уезжать с нами. По его разумению, коли так, дело затянется. А часовщик наш говорит, ты еще сто раз передумаешь. Говорит, он бы на твоем месте уехал, — ясное дело, да только кто ж его пустит.
Бабушке я всё растолковала, ей там тоже надо было расписаться. Разобрать ее подпись никакой нет возможности, но так уж она пишет. Куда хуже было бы, если бы ее фамилию можно было прочитать, — она ж не помнит, как ее зовут. Немножко попела она. Хорошо хоть не знаю я, что там у нее в голове творится, когда она, бывает, глядит на меня ну волк волком.
Сегодня продала мебель из передней комнаты. Ковер не взяли, потому как он молью трачен. Посылаю тебе деньги, чтобы ты за два месяца заплатила квартирной хозяйке. А дальше сама выкручивайся. Я так скажу: лучше бы и тебе здесь не оставаться. У тебя еще вся жизнь впереди».
Я разнесла себя по пунктам анкеты: родилась, училась, место работы, в какой армии служил отец. И я услышала его песни о фюрере. И увидела его мотыгу в саду и придурочные кусточки. Растет ли молочай в Германии, я не имела понятия. А вот бывших солдат-эсэсовцев там хватало.
Дедушка, парикмахер, часовщик, отец, священник и учителя называли Германию матушкой. Хотя в свое время отцы маршировали по свету во имя Германии, она по сей день была матушкой.
Своим отъездом Георг проторил дорожку Эдгару и мне. «Я выбрался из этого мешка-тупика», — сказал Георг уезжая. А через шесть недель, посреди франкфуртской зимы, Георг лежал на мостовой.
«Девятисмертники» остались в шкафу Курта, в ботинке. А Георг вместо этих птиц вылетел из мешка-тупика и угодил в мешок с окном. Быть может, лужа, в которой лежала голова Георга, отражала небо. «Друга каждый себе находил только в облачке на небе…» И все-таки Эдгар и я уехали вслед за Георгом. Эдгар тоже подал заявление на выезд. В кармане куртки у него лежала телеграмма — смерть Георга.