Серенада на трубе
Шрифт:
Наши ребята, можно сказать, прямо из комнаты выходили в полной готовности. Не знаю даже, когда они ставили лыжи на склад; они проходили мимо, посвистывая, большинство из них были мне знакомы. Они давно приезжают в горы. Приезжают всегда. Одеты они не шикарно, но стоило посмотреть, как они выходят с базы и легко поднимаются по дороге через ельник; худые и сильные, они взбирались вверх по лыжне, а потом неслись вниз, проделывая головокружительные повороты на снегу. Они приезжали в горы каждую зиму, по вечерам я показывала им, откуда брать для печки дрова. Думаю, это были ученики городских лицеев, я видела, как иные из них ели хлеб с луком.
В одиннадцать только очень старые господа сидели еще на террасе, они пили чай с ромом или с лимоном, со стрех дома потихоньку капали капли, и было ясно слышно, как ложечки звенели, ударяясь о края стеклянных стаканов. Но затем и они уходили. Они спускались по тропинке, останавливались поговорить, потом шли дальше, потом снова останавливались — престарелые господа в топорщащихся брюках, с трофеями и рыжими
Вот тогда и я брала свои лыжи со склада. На террасе было пусто, ушли жены, проводившие время у окон, и девушки, что загорали на штабелях. Все были там. К обеду для лыжников начинался весенний сезон. Дураки съезжали не по трассе, у самой опушки леса. Там был глубокий снег, можно было спокойно спуститься, притормаживая. Но они и тут падали, великолепные костюмы вываливались в снегу. Очень честолюбивые по нескольку раз поднимались вверх и, дрожа, скатывались по трассе, а потом тоже приходили к старту слалома. Потому что женщины были там и девушки были давно там. Их жены и их девушки. Некоторые были невероятно красивы и улыбались — стоило, конечно, проехать в ворота, не сокрушив их. Стоило сделать все что угодно, лишь бы на тебя посмотрели и так вот улыбнулись. И наши парни пролетали в ворота слалома, как пантеры, загорелые, сильные, и я очень тогда их любила. Не знаю, были ли они красивы, но девушки смеялись, по вечерам разгорались целые ссоры, и все же временами двери открывались, какая–нибудь из девиц входила в комнату наших ребят, а они как раз ели хлеб с луком. А те, кто не входил, ждали в столовой и оборачивались на незнакомые шаги, на те очень уверенные шаги, ради которых на следующий день они подольше задерживались у зеркал. Но никто не мог сравниться с девушками, проходившими утром по коридору: они были необыкновенно прекрасны, когда, напевая, ждали своей очереди в умывальню.
Я показывалась, только когда мне приходила охота. Я спускалась в ворота слалома последняя, и, когда я была у финиша, все смотрели на меня разинув рты. Женщины переставали улыбаться, теперь улыбались их мужья, но я была, в общем–то, слишком коротко стрижена, чтобы им помочь. Помочь им по–настоящему — прекратить эти страшные ссоры, скрывавшиеся за дверьми. И чтобы жены их снова вернули им свою благожелательность. А потому я уходила с нашими ребятами на базу, и я их очень любила и думала о победе, которую они одержат ночью. И о других мужчинах я тоже думала — о том, как они научились молчать там, наверху, на террасе, среди своих лыж «Хикорик».
Я лежала, положив голову на рюкзак, и мне казалось, что мой висок умирает. Ударило дважды, потом тишина. И еще раз — это была судорога черной курицы, обрызгивающей своей кровью траву. Другой висок, может быть, умер, пока я спала, лицо начало холодеть, холод разливался к углу рта. Я напряженно думала о руках и ногах, но они были так далеко, к южным краям уплывали шхуны, вот две, позолоченные солнцем, проплыли в моем воображении, потом я покинула свое тело, его могли бы подвесить теперь на веревочке, как Пиноккио, что болтается на стене. Итак, я могла медленно отделиться и полететь вначале над комнатой, потом в окно, между городских крыш и золотых башен, потом вместе с гусями Нила Хансена, которые как раз тогда возвращались с юга, и вместе с другими черными утками и потом — одна — над горами. Сперва я изучала белую стаю, потом нарочно дала себя изучить. Мы летели ровными кругами, затем они вокруг меня, белым кольцом сжимая мне лоб. И ко всему, что последовало, я была давно готова. Эржи спала в своей комнате. Манана отправилась бродить с Леонардом. Не думаю, что старый Командор умер, тетя Алис бодрствовала около него. А может, и она давно заснула, потому что перевалило за полночь. И было тихо. Так что я открыла сразу, как постучали, и все они ввалились туда: гигантские горы, покрытые снегом, и люди, которые как раз проходили по ним, карабкались вверх по трудным дорогам, сопровождая мулов, груженных провизией, и те, что приехали в горы впервые и качались теперь в люльках канатной дороги, держа свои лыжи, почти как готовое к атаке боевое оружие. И солнце, которое как раз взошло, отбрасывало тьму огромными треугольниками для очистки снега на лыжни, спускающиеся вниз, потом на лесные тропинки; оно отыскивало тень и вырывало ее с корнем, скидывало ее на стволы карликовых дубов. И корни загорались. Взрывы света вспыхивали, как сигналы, то тут, то там по всему лесу, по тропинкам полз дым, гигантские завесы стекали с еловых ветвей. И только Мутер ждала подходящего момента, чтобы устремиться ко мне, она ждала неподалеку, я ясно видела ее сквозь волны света, я чувствовала, что она ожидает тот миг, когда я не буду защищена и мысль моя повернется к ней, как к распахнутому окну. И конечно же, я распахнула окно, я распахнула его, но она не устремилась ко мне, она пришла по тропинке, она шла спокойно среди знамен, изодранных ветвями, и, подойдя, вошла внутрь. Она принесла с собой свежий запах хвои и птиц, вернувшихся из дальних стран, и села на единственное сохранившееся свободное место, а я упала ей в ноги. Окруженная горами, Мутер была святой. Белое небо сияло над ее головою, и мне почудилось, что люди, которые в тот момент шли по трудным, крутым дорогам, погоняя волов, запели. И Мутер прижала меня к груди, именно к груди она прижала меня, и ее рыжие волосы укрыли меня, и мое лицо, прилипшее к ее шее, между плечом и подбородком, умостилось там, точно кошка. Там, между плечом и подбородком, было самое теплое место, и под мышкой, и ниже груди маленькая деревянная пуговица впивалась мне в ухо; когда Мутер говорила, звуки ударяли меня кулаками в живот, и я сильно надавила на это место, заглушая их, пуговицы глубоко врезались мне в кожу, и Мутер смеялась. Мутер смеялась, Мутер смеялась, мне нравится по нескольку раз об этом думать, как будто ставить одну и ту же магнитофонную ленту или одну и ту же пластинку всегда сначала, где мелодия очень красива, где звуки покоряют тебя и несутся в танце по всем проходящим по тебе улицам, и несутся вприпрыжку, и ты закрываешь глаза и преграждаешь дорогу окружающему миру и на самом деле умираешь, чтобы пройти туда, под закрытые веки, в город, где музыка и уличный шум. Потому что все прекращали тогда всякую деятельность, застывали, все люди, которые там были, — рабочие каменных карьеров и погонщики мулов, экскурсанты, все женщины и мужчины, приехавшие в горы. Они стояли все у стен и слушали ее. А потом я снова прилегла на ее плечо у самой шеи, туда, где кожа так горяча. Туда, где струятся рыжие волосы, струятся, обволакивая меня, скрывая от всех глаз. Даже солнце ко мне не доходит, оно преломляется на нитях волос пурпурной радугой, похожей на бисерное ожерелье. А оттуда все было прекрасно видно, это был превосходный тайник — можно выйти иногда из него и спрятаться снова. Убежать за эту густую сеть, пронизанную красными глазками света. И никто тебя больше не увидит. Оттуда голоса бездельников из исправительной школы слышны как во сне. А если отбросить волосы, то видно, как бездельники слоняются по двору приюта взад и вперед. Я только однажды влезла на ограду, какая–то девочка ухватилась за ствол дерева и смотрела на меня, улыбаясь.
Я обрезалась осколками стекла на ограде, и колени у меня покраснели от крови.
— Нечего корчить рожи, — сказала девочка, — вовсе тебе не больно.
— Нет, больно, идиотка, откуда ты знаешь, что не больно?
— Не больно, — повторила она, ничуть не смутившись. — Отправляйся домой и вымойся, — посоветовала она, — ничего не будет. Очень многие влезают на ограду, и потом все поступают одинаково. Никто еще не умер от этого.
— Ты очень умная, — сказала я, — ей–богу, честное слово.
В эту минуту кто–то стал бить в железную рельсу, подвешенную у балки. Бил молотком, производя оглушительный шум. Все дети кинулись к двери здания и встали парами. Ушла и девочка из–под дерева, но она двигалась с большим трудом — я это заметила, — едва ступая на носки. Потом в дверях показались две женщины с огромным подносом. Это была большая перемена, и детям давали хлеб с повидлом. Они подходили попарно и брали свои порции хлеба, потом быстро, с жадностью заглатывали его. Но я не сказала бы, что делали они это по–другому, чем прочие дети. Что касается меня, то я бы этого не сказала.
Девочка вернулась к дереву, думаю, это было ее любимое место, у самой ограды, немного смелости — и ты взбираешься вверх, а потом прыгаешь на дорогу.
Но она села на камень, села с трудом, и тогда я увидела ее ноги, платье ее поднялось вверх, черные полосы пересекали ее икры во всех направлениях, местами кожа лопнула и видны были окровавленные вены.
— Эй, — крикнула я, — что с тобой случилось?
— Ничего, — сказала она, продолжая жевать.
— Ты с ума сошла? Почему ты не удерешь?
— Куда?
— К себе домой.
— Ни к чему, — сказала она, продолжая жевать. И потом одернула платье и опустила голову на колени.
Я спрыгнула с ограды и убежала назад. Но спасительная завеса исчезла. Мутер давно ушла, и горы, и люди, взбиравшиеся в это время по ним вверх. Они исчезли, я не слышала даже понукания волов. И тогда я влезла на окно, и я была исполнена храбрости! Уже давно рассвело, вначале я выбросила на улицу рюкзак, потом прыгнула сама, высота была небольшая, и я кинулась стремглав мимо стен. Только на углу я остановилась. Только на углу, потому что там, как раз там взошло солнце и ожидало меня, и я привязала его на веревку и отправилась с рюкзаком за спиной через город, который с треском стряхивал с себя оцепенение.
День второй-VIVERE PERICOLOSAMENTE [34]
12
Улица постепенно поднималась вверх. В приюте для престарелых Ома Вильде стояла у окна со своими цыплятами. Я остановилась, и она подняла голову. Я постучала ей в окно и тихонько покричала: «Ома! Ома!» Она засмеялась. Потом постучала пальцами о раму, и ее золотые цыплята быстро вскарабкались ей на руки. Я дала ей один лей. Я положила его ей на ладонь, и она стала ощупывать бумажку, смеяться беззубым ртом и схватила меня за руку.
34
Жить в опасности (итал.).