Сергей Есенин
Шрифт:
Такого он не слышал за последнее время ни от кого из поэтов. Ранее совершенно не выделял Есенина в массе других. Бывший «новокрестьянин», нынешний «имажинист». А здесь… послышалось то, чего не было до сего дня в русской поэзии. Виду Брюсов, естественно, не подал.
Растерянный Есенин подошел к столику.
Брюсов напряженно улыбался.
– Рожаете, Сергей Александрович?
– Да, – безучастно ответил Есенин.
– Рожайте, рожайте!
Но публично свое отношение к есенинской поэме он продемонстрировал 23 ноября на вечере поэзии, устроенном Союзом поэтов в Политехническом музее.
Этот вечер у многих сохранился в памяти.
Остервенелые крики послышались
– Надеюсь, присутствующие поверят мне, что я в поэзии что-то понимаю. Я утверждаю, что данное стихотворение Есенина самое лучшее из того, что появилось в русской поэзии за последние два или три года.
Есенин начинает читать сызнова, и опять раздается протестующий рев. Одни требуют, чтобы Есенин читал дальше, другие настаивают на немедленном прекращении. В неистовом гаме слышен лишь голос Шершеневича: «А все-таки он прочтет до конца!!!» И Есенин дочитывает до конца, бросая в лицо ошарашенной публике:
Черт бы взял тебя, скверный гость! Наша песня с тобой не сживется. Жаль, что в детстве тебя не пришлось Утопить, как ведро в колодце. Хорошо им стоять и смотреть, Красить рты в жестяных поцелуях, — Только мне, как псаломщику, петь Над родимой страной аллилуйя. Оттого-то в сентябрьскую склень На сухой и холодный суглинок, Головой размозжась о плетень, Облилась кровью ягод рябина. Оттого-то вросла тужиль В переборы тальянки звонкой. И соломой пропахший мужик Захлебнулся лихой самогонкой.И это стихотворение он посвящает Мариенгофу – «любителю песенных блох», не слышащему и не желающему слышать, как за селом «плачет жалостно гармоника».
Он буквально «вытаскивал» своих «собратьев», которым постоянно доставалось на вечерах и стихотворных диспутах. Так, на вечере, о котором идет речь, публика и присутствующие поэты просто рвали их в клочья. Маяковский, можно сказать, стер Шершеневича в порошок. И только Есенин поставил «агитатора, горлана, главаря» на место.
– У этого дяденьки достань воробышка хорошо привешен язык… Он ловко пролез сквозь игольное ушко Велимира Хлебникова и теперь готов всех утопить в поганой луже, не замечая, что и сам сидит в ней… Сколько бы ни куражился Маяковский, близок час гибели его газетных стихов. Таков поэтический закон судьбы агитез!
– А каков закон судьбы ваших кобылез? – отозвался Маяковский.
– Моя кобыла рязанская, русская. А у вас облако в штанах…
Это была далеко не первая и не последняя их стычка.
Есенину нестерпима была сама мысль, что умелый стихотворец, напрочь лишенный чувства родины и поэтического мироощущения, покоряет аудиторию не только и не столько своим басом и площадным остроумием, сколько содержанием своих античеловеческих творений!
– Россия моя! Понимаешь? Моя Россия! А ты… ты – американец, – кричал он Маяковскому во время очередной стычки. А тот даже не спорил, только издевательски бросил в ответ:
– Возьми, пожалуйста! Ешь ее с хлебом!
Вот это «ешь ее с хлебом!» Есенину
Это и многое другое такого же типа читалось в Большом зале консерватории на литературном вечере «Суд над имажинистами». Председательствовал все тот же Брюсов, и ничто бы не спасло веселую компанию от убийственных насмешек и издевательств, если бы не Есенин.
31 декабря. Встреча Нового года с имажинистами. Снова в уши зрителей лилась отборная мерзость Шершеневича, Мариенгофа… На сей раз разыгрался скандал похлеще скандала в Политехническом. Есенин пришел с только-только написанной «Исповедью хулигана».
Не каждый умеет петь, Не каждому дано яблоком Падать к чужим ногам. Сие есть самая великая исповедь, Которой исповедуется хулиган.Начало многообещающее, все внимание слушателей было приковано к одинокой фигурке на сцене. А он вдруг, повысив голос, стал хлестать публику строками, и каждая была как удар плетью.
Я нарочно иду нечесаным, С головой, как керосиновая лампа, на плечах. Ваших душ безлиственную осень Мне нравится в потемках освещать. Мне нравится, когда каменья брани Летят в меня, как град рыгающей грозы, Я только крепче жму тогда руками Моих волос качнувшийся пузырь.Буря постепенно стихла, когда поэт с нежностью вспомнил своих родителей. Но не успела публика по-настоящему настроиться на волну лирических воспоминаний, как последовал новый взрыв:
Они бы вилами пришли вас заколоть За каждый крик ваш, брошенный в меня.Никто не знал – негодовать или аплодировать. И крик возмущения сливался с гулом аплодисментов.
А Есенин прощался со старой деревней, с крестьянским миром, с крестьянским космосом, и это прощание вырывало у него из горла предсмертный хрип.
Несколько мотивов закрутили тугой узел этого стихотворения. «Нежное вспоминанье детства» возникало уже за той чертой, которую деревенский сын безвозвратно пересек. Цилиндр и лакированные башмаки, наделавшие столько шуму, – символ той самой «культуры» Политехнического и «Стойла Пегаса», которой он отдал обильную дань, став в центре помойной ямы, именуемой «литературной жизнью» Москвы 1920-х годов. Он и здесь остался самим собой с «нежными вспоминаньями детства», только перестроившим себя по новому плану, дабы заставить дрожать мелкой дрожью «чужой и хохочущий сброд».