Сергей Есенин
Шрифт:
А еще две недели спустя на волю вышли Александр и Рубен Кусиковы.
После восьмидневной отсидки Есенин пришел к Марине Цветаевой. Что потянуло его в дом к хорошо знакомой и вместе с тем не особо близкой ему душевно поэтессе? О чем они говорили? Едва ли мы это узнаем когда-нибудь. Дочь Марины Аля позднее вспомнила только то, что Есенин, придя, попросил еды. «Восемь дней ничего не ел. Там даже воскресенья не празднуют, ни кусочка хлеба. Мне дали поляблока. Едва-едва вырвался».
На этот раз вырвался. Что ждет впереди – не знал. Знал только, что ничего доброго ожидать не следует.
Они сидели за столом, смотрели друг другу в глаза и вели тихую, неспешную беседу.
А за окном – «синий свет, свет такой синий…».
Глава восьмая
Советская пугачевщина
Только
Осенью 1920 года Есенин получил после долгого перерыва весточку от Иванова-Разумника, который приглашал его в Петроград. Только 4 декабря он написал ответ:
«Дорогой Разумник Васильевич!
Простите, ради Бога, за то, что не смог Вам ответить на Ваше письмо и открытку. Так все неожиданно и глупо вышло.
Я уже собирался к 25 окт. выехать, и вдруг пришлось вместо Петербурга очутиться в тюрьме ВЧК.
Это меня как-то огорошило, оскорбило, и мне долго пришлось выветриваться.
Мне очень и очень хотелось бы Вас увидеть, услыхать и самому сказать о себе. Уж очень многое накопилось за эти 2 1/2 г., в которые мы с Вами не виделись. Я очень много раз порывался писать Вам, но наше безалаберное российское житие, похожее на постоялый двор, каждый раз выбивало перо из рук. Я удивляюсь, как еще я мог написать столько стихов и поэм за это время.
Конечно, переструение внутреннее было велико. Я благодарен всему, что вытянуло мое нутро, положило в формы и дало ему язык. Но я потерял зато все то, что радовало меня раньше от моего здоровья. Я стал гнилее. Вероятно, кой-что по этому поводу Вы уже слышали…»
Есенин ощущал настоятельную внутреннюю потребность встретиться с бывшим идеологом «скифов», объяснить старшему сотоварищу, в чемзаключалось его «великое переструение», чтовытянуло нутро, положило в формы и дало ему новый язык. Тем более что для Иванова-Разумника первым поэтом современности и примером остальным стихотворцам оставался Николай Клюев.
Клюев… Сколько пудов соли было съедено вместе с ним, и как резко разошлись их пути! Пресловутой «дружбой-враждой» это не назовешь. Как был другом Николая, так и остался. Только в творчестве стало им не по дороге.
«Он с год тому назад прислал мне весьма хитрое письмо, – продолжает Есенин в письме Разумнику, – думая, что мне, как и было, 18 лет, я на него ему не ответил, и с тех пор о нем ничего не слышу. Стихи его за это время на меня впечатление производили довольно неприятное. Уж очень он, Разумник Васильевич, слаб в форме и как-то расти не хочет. А то, что ему кажется формой, ни больше ни меньше как манера и, порой, довольно утомительная. Но все же я хотел бы увидеть его. Мне глубоко интересно, какой ощупью вот теперь он пойдет?»
Разговор о форме и манере здесь не более чем переложение глубинных противоречий на язык, могущий быть понятным Иванову-Разумнику. Клюев верит, что все еще может вернуться на круги своя, когда пишет:
Я знаю, родятся песни — Телки у пегих лосих, — И не будут звёзды чудесней, Чем Россия и вятский стих! Города Изюмец, Чернигов В словозвучьи сладость таят… Пусть в стихе запылает Выгов, Расцветет хороводный сад. По заставкам Волга, Онега С парусами, с дымом костров!.. За морями стучит телега, Беспощадных мча седоков. Черный уголь, кудесный радий, Пар-возница, гулеха-сталь Едут к нам, чтобы в Китеж-граде Оборвать изюм и миндаль. Чтобы радужного Рублева Усадить за хитрый букварь… На столетье замкнется снова С драгоценной поклажею ларь. В девяносто девятое лето Заскрипит заклятый замок, И взбурлят рекой самоцветы ОслепительныхПромчатся бури, вернется все на круги своя, и засияет златоглавый Китеж… Нет, Николай, не вычеркнуть того, что пережито. По иным путям понеслась наша птица-тройка, далеко занесла: уж и не узреть тех самоцветов. Ты и Разумник Васильевич все еще видите во мне светлого инока, нежного отрока… Вольно вам жить в мире призраков. «С Зороастром сядет Есенин – рязанской земли жених, и возлюбит грозовый Ленин пестрядинный клюевский стих…» Ха-ха-ха! Уже возлюбил. Камня на камне не осталось от того, чем мы жили когда-то. Да лучше дышать нынешним воздухом с примесью крови и гари, чем погрузиться в вечный сон, как ты, в ожидании девяносто девятого лета.
Всего несколько раз Клюев выбирался из Вытегры. В восемнадцатом, кажется, году посетил Москву, пришел к Есенину, побрели в «Домино»… Крестясь, бежал тогда Клюев от хохота проституток, накокаиненных мальчиков и фрачно-цилиндровых стихотворцев, источавших ненависть при его появлении. С кем связался Сереженька! Гибнет, гибнет райская душа, доходит в этом бардаке под названием «кафе поэтов». Предал, забыл старых друзей…
С болью сердечной читал есенинское: «Тебе о солнце не пропеть, в окошко не увидеть рая…» А в «Стойле» рай свой обрел? Уберег он дружка, душеньку в свое время от Мережковского, от литературного сброда петербургского. Да ушел Сереженька разбойной тропинкой прямо в имажинистский кабак в поисках жемчужины потерянной.
В степи чумацкая зола, — Твой стих, гордынею остужен. Из мыловарного котла Тебе не выловить жемчужин. И груз «Кобыльих кораблей» — Обломки рифм, хромые стопы, — Не с Коловратовых полей В твоем венке гелиотропы. — Их поливал Мариенгоф Кофейной гущей с никотином… От оклеветанных Голгоф Тропа к иудиным осинам… Скорбит рязанская земля, Седея просом и гречихой, Что, соловьиный сад трепля, Парит есенинское лихо. Оно как стая воронят, С нечистым граем, с жадным зобом, И опадает песни сад Над материнским строгим гробом. В гробу пречистые персты, Лапотцы с посохом железным, — Имажинистские цветы Претят очам многоболезным. Словесный брат, внемли, внемли Стихам – берестяным оленям: Олонецкие журавли Христосуются с Голубенем. Трерядница и Песнослов — Садко с зеленой водяницей. Не счесть певучих жемчугов На нашем детище-странице. Супруги мы… В живых веках Заколосится наше семя, И вспомнит нас младое племя На песнотворческих пирах.Мотивы расхождения и надежды на неизбежное воссоединение здесь очевидны. Менее убедителен обернувшийся против Клюева его же образ соловьиного сада, заставляющий вспомнить блоковскую поэму… Так кто же прав: Клюев, оставшийся в соловьином саду, или Есенин, в ушах которого вместо соловьиных трелей, разрывая барабанные перепонки, рокочет житейское море?
«Кобыльи корабли» ругает, а «Трерядницу», где они опубликованы, все-таки признает. Почуял исподволь старший собрат ту незримую связь, что неразрывна между ними, несмотря на то, что изредка они теперь перекликаются далекими голосами, в которых больше упреков, чем братской любви. Трерядница… Икона, которая при взгляде на нее с трех разных сторон – прямо, справа и слева – открывает каждый раз иной, дотоле не замечаемый образ. Для имажинистов – темный лес. А Клюев не мог не понять, не почувствовать.