Сержант милиции. Обрывистые берега
Шрифт:
— Гражданин Максаков, предупреждаю в последний раз — откройте дверь, или я вынужден буду ее взломать! — снова раздалось из–за двери.
«Взломать? Ах, взломать! Вы хотите моего позора? Не выйдет!» — Волна хмельного буйного гнева кинулась в голову. Толик схватил графин с водой и с силой швырнул его в дверь. Мелкие брызги стекла и воды, вспыхнув на солнце, разлетелись во все стороны: на выгоревшие голубенькие обои, на пол, на диван…
Глаза Толика налились кровью, он дрожал всем телом.
— Вы хотите моего позора? Не выйдет. Вламывайтесь, если надоела жизнь! — хрипло выкрикнул он.
В тишине,
Схватив со стола большую морскую раковину, которая служила пепельницей еще покойному деду, Толик и ее метнул в дверь. По комнате разлетелись радужные, перламутровые брызги.
Толик впал в буйную горячку. Ничего не помня, в припадке бешенства, он хватал все, что попадало под руку, и бросал в дверь. Чайник, будильник, посуда, фарфоровая статуэтка (ее недавно подарила ему сестра ко дню рождения) — все ложилось черепками у двери, разлеталось по полу.
— Хотите, чтоб она узнала, что я вор? Не выйдет, гражданин опер! — С ножом Толик метнулся к кровати. Одним ударом он вспорол большую пуховую подушку, обеими руками взял ее за углы и широко, рывком, размахнулся по всей комнате. Пух затопил комнату, как утренний грибной туман.
Толик устало рухнул на диван. На лбу его выступили холодные мелкие капли пота, губы кровоточили.
Снова давила тишина. И в ней снова слышались лишь гулкие удары сердца, тяжелое дыхание и лязг зубов.
Пушинки, как в вальсе, кружились по комнате и, не снижаясь, плавно и медленно исчезали за окном.
Толик опомнился. «Бежать! Бежать!.. Куда угодно — только от позора…»
Положив в карман нож, он встал на подоконник и посмотрел вниз. Под окнами никого не было. О высоте между асфальтированным тротуаром и подоконником второго этажа Толик не думал — этот прыжок он постиг еще в детстве. Как на счастье, на углу не торчал постовой милиционер. Переулок выглядел пустынным.
Прыгнул. Прыгнул мягко, как кошка, сразу почти на четвереньки. Не почувствовал даже маленькой боли. В какую–то долю секунды, когда самое главное — приземление — было уже позади, когда оставалось только встать и быстро уходить, Толик испытал прилив восторга и радости. «Спасен, спасен…» — мелькнула мысль. Но не успел он распрямиться, как почувствовал себя зажатым в тисках чьих–то сильных рук. Рыжие, волосатые, громадные чужие руки! Попробовал вцепиться в них зубами, но дикая, нестерпимая боль в лопатках заставила его вскрикнуть.
— Ого, братишка, кусаться? Нехорошо, не по–мужски! — проговорил старшина Карпенко, замыкая руки Толика особым милицейским приемом, именуемым мертвой хваткой.
Толик повернулся и, увидев лобастое на крепкой шее рыжеусое лицо, уже не пытался вырываться: сопротивление бесполезно.
На условный сигнал подоспели Захаров и старшина Коршунов.
Толику связали руки и посадили в служебную машину, которая стояла за углом.
35
На второй день, после того как был арестован Максаков, Григорьев вызвал к себе Гусеницина и, строго окинув его взглядом, сказал:
— Через час Захаров будет допрашивать Максакова. Рекомендую вам присутствовать. Поучитесь, лейтенант, как нужно расследовать дела, которые, по–вашему, должны быть приостановлены.
От Григорьева Гусеницин вышел молча. Встретившись в коридоре с Северцевым, он сделал вид, что не заметил его, и прошел в следственную комнату.
Захаров склонился над столом и что–то писал. Напротив него, почти у самой стены, на дубовой скамейке сидели три молодых парня.
Опознания не начинали — ждали Григорьева.
В одном из парней Гусеницин без труда узнал человека, которому не впервые приходилось бывать на опознании. Он сидел, вяло опустив плечи, и с безучастным выражением, словно ему все это надоело до тошноты, смотрел в окно. Двое других производили иное впечатление. Они, не понимая, чего от них хотят и зачем их сюда привели, вопросительно и пугливо смотрели то на Захарова, то на Гусеницина.
Вскоре пришел майор Григорьев и кивком головы разрешил начинать. Дежурный сержант вызвал Северцева. Алексей переступил порог. Головы сидящих по вернулись в его сторону. Все заметили, как взгляд Северцева сразу же остановился на Максакове. Этот взгляд словно буравил, в нем были и обида, и упрек, и презрение. Максаков не выдержал и опустил глаза.
Захаров и майор поняли все. Понял и Гусеницин. И то, что он понял, было крахом его последних надежд остаться работать в оперативной группе.
— Гражданин Северцев, подойдите поближе, — обратился Захаров к Алексею. — Не узнаете ли вы кого–нибудь из сидящих против вас граждан?
— Да, узнаю, — сквозь зубы ответил Северцев, продолжая сверлить глазами Максакова.
— Кого?
— Вот этого гражданина, — Алексей указал на сидящего в середине. — При знакомстве на вокзале он отрекомендовался Толиком. Студентом.
Вопросы и ответы Захаров записывал. Поглаживая на подбородке седоватую щетину, майор тайком любовался молодым следователем.
— Прошу вас, расскажите подробно и по порядку: где, когда и при каких обстоятельствах вы познакомились с этим гражданином?
Северцев принялся рассказывать то, что он уже десятки раз рассказывал при допросах. Когда он дошел до ограбления в березовой роще, те двое, что сидели рядом с Максаковым, стали незаметно отодвигаться от своего соседа. Они двигались до тех пор, пока не оказались на краешках скамейки. Оглупленные и испуганные лица подставных Захаров видел при опознаниях и раньше. Они всегда вызывали у него смех. Теперь же, когда допрос вел он сам, когда не только смеяться, но и улыбаться было неуместно, ему вдруг захотелось расхохотаться. Чтобы сдержаться, он стал кусать губы.
Совесть ли заговорила в Максакове, или он понял, что всякое запирательство излишне, но он тут же во всем сознался. Не хотел говорить лишь одного: с кем совершил ограбление.
«Своя воровская этика, свои жиганские законы», — подумал Захаров и про себя решил, что искать сообщников следует какими–то другими путями.
Дав подписать протокол допроса Северцеву, он отпустил его домой.
Когда майор разрешил быть свободными двум парням, которые, отупев от страха и теперь еще не понимали своей роли, те так быстро вскочили со скамьи и кинулись к дверям, что Захаров, как он ни крепился, все же не выдержал и расхохотался. При виде этой сцены не сдержал улыбки даже Максаков. Каменным оставался один только Гусеницин.