Севастополь
Шрифт:
Чиновник, опешив, увещевающе протягивал ладошку, пытаясь утихомирить, доказать, жалко покашливая. Но Любякин неумолимо наседал на него могучей грудью:
— Нет, что значит: «ва — ас не выбрали»?
Портовый при виде подмоги распалился еще больше:
— Ну да, скажу, насажали там сволочей, шантрапы… Ну да, скажу: уходите, драконы, от нас, и чем скорее, тем лучше! Довольно вам проливать кровь трудового народа! Уходите, палачи, к тем, которые всю жизнь прокатывались на чужой счет!
И, заведя глаза, надсаживаясь, по — митинговому, тыкал пальцем, как казалось Шелехову, в упор в него, в мичманское его отличье. Боязнь
Оставалась, пожалуй, одна Жека…
И, как в теплый угол к другу, завернул за ограду Мичманского бульвара, заброшенного, похожего на задворки. Именно из-за этой заброшенности, из-за безлюдья с осени перенесли сюда свои встречи. За теннисной площадкой, в кустяной тихой заводи крылась заветная скамейка. Сюда не вламывался никогда назойливо — разгульный матросский толпеж, не заглядывал никто, любопытничая, с непристойной шуточкой… Жеки пока не было. Шелехов присел, скорее прилег, засунул руки в карманы, полусме- жив глаза. Ветвяная чернеть качалась в небе, кусты зябко пошумливали; с соседней скамейки доносился полузаглу- шенный хохоток… То были самые желанные, самые неопределенно — приятные минуты в жизни: полулежать, блуждать слухом среди сонных шумов, ожидая — вот — вот пролетит где-то дуновение знакомых, изжажданных шагов, вот — ближе…
Но счастливое забытье на этот раз упорно не наступало. Что-то мешало, перебивало изнутри тупой ушибной болью. Глупый случай у кино? Ерунда… Он ворочался, укладывался поудобнее, старался думать о другом… Но, как назло, и мысли навертывались раздражительные, обидные… «Я в — вас ждал — ла… с без — зумной жаж — дой сча — а-стья!..» — вспомнились, издевкой пришлись к случаю навзрыдные слова романса. И маменька вспомнилась, певшая их, полупьяная маменька для прошений. Наверно, в самом деле было смешно! И его, вот такого же нелепо воспаленного, неустроенного пустили в жизнь… Сейчас — попадись что в руки, изорвал бы со скрежетом, с наслаждением… И Жека не подавала никаких признаков присутствия. Деревья расплывчато темнели, уже с трудом различались: еще с полчаса, и все станет ночью. Поздние катерные свистки плутали за оградой, на рейде. Может быть, забоится теперь выйти из дому? Иль спокойно сидит в своей комнате, перелистывая книгу, и лампа горит, зажженная на долгий вечер.
А Жека была необходима сейчас, чтобы дышать.
Он увидел — нет, взвихренным смятением всех своих чувств пережил внезапную тень, отделившуюся от кустов и плывущую к нему над мглистой почвой бульвара.
— Жека… Ведь это вы, Жека!
Конечно, она оказалась очень разобиженной и резко вырвала пальцы из его бурно обрадованных, до боли жмущих рук. Сколько раз в течение недели приходила она в эту аллею — почти каждый вечер…
— И шаталась здесь одна, как дура… Совершенно не считаться с самолюбием женщины! Сегодня зашла в последний раз, да, в последний, и ни для кого, а просто мимоходом!
Шелехов усаживал ее на скамейку, непокорную, ворчливо отбивающуюся от нежных его прикосновений. Да, живая, с ее длинным телом, волосами, голосом, со злым блеском глаз. Пальцами можно было погладить ворсистые, в мелких капельках рукава пальто…
Если б она знала, как он рвался к ней, с каким отчаянием искал ее глазами за пустым проклятым морем!
— Стоит вас не видеть два — три дня, и уже почти не верится, что вы существуете. Вообще вся жизнь — фантастическая, шатающаяся… Некуда пойти, только к вам. Хочется, Жека, как хочется — хоть здесь, с вами, найти настоящее, прочное!
Должно быть, ее тронула искренняя горечь его слов: внимательно оглянула его, сама придвинулась поближе. Все-таки голос ее звучал разобиженно — холодно, загадочно:
— Но, милый мой, все зависит от вас.
Он не уловил многозначительности этой скупой фразы, только вспомнил ее позже, спустя долгое время. Да и некогда вникать, когда ты уже не человек, не Шелехов, а смутная облачность, обнимающая эту женщину, деревья, просвечивающие ненасытными звездами… Уходят, уходят немногие драгоценные секунды… Успеть бы рассказать ей все — как хочется сроднить ее со своей жизнью, как пустынно, изнывающе покачиваются трубы тральщиков в Стрелецкой, как трудно без задушевного друга на свете.
— Жека, — произнес он растроганно, бережно прижимая к груди ее руку, — Жека, вы у меня одна…
И полилось несвязное… Отводил душу за все эти дни, в которые истомился от немоты, от одинокого скрытни- чанья в себе. Про все бы ей, про все… И она подбадривала своим настороженно — пытливым молчанием.
— Самое больное — почему, Жека, жизнь стала похожа на летаргию? Вам не кажется иногда, что ураганом проносящиеся события — они вовсе не вне, а совершаются в каких-то бестелесных пространствах внутри вас самих? Что ваши представления и мысли примут форму темных улиц, или палуб, или комнат Морского собрания, начиненных толкотней и мокретью съезда? Блуждание среди снов… А если сны — вам нечего решать для себя, вам — только смотреть да с любопытством бесплатного зрителя ожидать, как все это решится само собой, чем оно кончится! Еще Кант говорил… (философ Кант значил, по — мо ему, Жека, для человечества не меньше, чем Христос или Магомет) еще Кант говорил, что видимый мир — лишь система наших иллюзий. Но Кант умозаключал разумом, а тут жизнь, сама жизнь втихомолку перевертывается бредом…
(Он не слышал, по своей пылкости, что Жека давно и сердито покашливает, — он говорил для той, которую видел про себя, неотрывно, трепещущей вместе с ним…)
И голос дрожал:
— Вот почему, Жека, так хочется настоящего, не призрачного! До Севастополя я ведь почти не жил. Полгода назад, вместе с революцией, пришло солнце, пришло море, простор… думал, вот оно — настоящее, начинается! И правда, началось… почти сказочным полетом. И вдруг — опять одиночество, тучи, кругом лица убийц, сон без просыпу… Разбудите меня, Жека, вы одна можете.
Жека зевала равнодушно, наслаждаясь тем, как он ежится от неожиданности, зевала насильно, мстительно, назло.
— Ну, мичман, я-то тут при чем? Вы бы попробовали холодные обливания!
Он опустил голову, раздосадованный и огорченный. Не хочет она понять или не хватает у нее чуткости? Значит, все то же: забыться на час, а потом кануть опять в свою пустыню, в отдельное свое, непонятное вот этому, самому близкому человеку существование? Но теперь это стало не по силам, ему каждую минуту необходимо было чувствовать около себя ее невидимое утешающее присутствие. Иначе…