Севастополь
Шрифт:
Однако, не допустив шествия еще до Графской, один из дредноутов грянул неурочно из орудия. И сразу при- темнело; словно воочию оскалилась еще раз та дальняя лють, где ударники насбирали свои подарки Севастополю. Раскрытые, по южному обычаю, двенадцатидневные трупы еще торжественнее зазияли земляной своей синевой, раздутыми губами, черными подлобными впалостями. Женщины, полоумно бегущие по тротуару, со всхлипыванием и ужасом поворачивались снова к гробам с жадным взором. Встречные офицеры пропускали шествие бочком, не глядя, постаивая на перекрестке, или обходили соседним безлюдным переулком. Ни риз, ни хоругвей не было на этот
На «Качу» в этот день нежданно явился разжалованный матросами Мангалов. Кают — компанейские немного оторопели, даже посторонились опасливо, узнав широченный квадратный плащ капитана и лопуховидную фуражку с белыми кантами.
Блябликов, ревизор, по старой дружбе отвел его в уголок:
— Вам бы, Илья Андреич, сегодня не надо вылезать- то. Сидели себе, ну и сидели бы смирно, пока про вас не забыли… Ну, чего вы на рожон…
— А я кого трогаю? — жалобно шипел Мангалов. Лицо его от расстройства раза два передернулось оскалом. — Я никого не трогаю, я свое получил… кусок хлеба последний в жизни отняли… Куда мне теперь? Знаю, все энтот, Маркушка — молокосос… лазил по кубрикам и вылазил свое, негодяй…
Блябликов, сам плаксиво кривясь, шлепал Мангалова ладонью по рукаву:
— Бросьте вы, бросьте, про это ли теперь…
— А что?
— А то… Варфоломеевскую ночь не сегодня — завтра собираются устроить, а вы на глаза им нарочно пялитесь, на корабль пришли, эх! Да вам сейчас сидеть надо так, чтобы ни — ни…
Капитан как подрубленный плюхнулся на стул, беспомощными кровяными глазами обвел офицеров. Те скучали поодаль безучастно.
— Варфоломеевскую ночь?
— Большевики-то забастовали, ушли из Совета! Потому что в Совете есть все-таки люди с совестью, понимают, что нельзя брат на брата. Раз Каледин, говорят, сам нас не трогает, то не к чему лезть и не надо никакой бойни. А большевики без крови не могут, из Совета ушли. Ясно, теперь будут ударников на власть настрачивать, а раньше кровцой их подразнят. Чьей, спрашивается?
Мангалов отдувался, ерзала в воротничке налитая кровью шея.
— Я вот через эти… через похороны сейчас прошел. Эх, бабы которые… и то ропщут.
— Ропщут, — кивнул скорбно Блябликов.
— Зачем, дескать, без попов. Что, говорят, их, людей то, как собак, в землю зарывают.
Иван Иваныч, гордо закинув носатую нечесаную голову, сам пигалица пигалицей, шагал по каюте, руки в карманы, дерзил назло:
— А на кой их, попов? Карманы их набивать? Когда умру, рад буду, чтоб меня без этих типов хоронили.
— А вот Вильгельм на этом и сыграет, — язвительно сластил Блябликов, — придет и скажет: а у меня чтобы хоронить с попами. И что за народ! Свобода разве в том, чтобы попов не было?
Мангалов сходит на шепот:
— Знаете, я человек на слезу слабый, у меня завсегда в прискорбный момент глаза ест. А теперь… нет. Ну — нет!
И сокрушенно разводит руками.
От внезапного залпа «Качу» всю потрясло так, что взвыла посуда в камбузе. Офицеры, присмирев, на цыпочках выскакивали на палубу — глазеть… Грохот, вперемешку с горловой грустью музыки, гулял по рейду. Орудия надрывались в оглушительном прощальном благовесте. С бортов утюгастых броненосцев то и дело выдувались курчавые дымки. На корме «Качи» и соседних судов суетились вахтенные, приспуская флаги. Вдалеке от Графской отходили переполненные народом катера.
— Вы бы подобру — поздорову, Илья Андреич… пока там не разошлись, — нервно тростил Блябликов.
В предвечерье по всем судам просемафорили повестку: прислать делегатов на всефлотский митинг на «Свободную Россию». Блябликов объяснил отчасти правильно: большинство Совета категорически высказалось против создания ревкома, предложенного большевиками для того, чтобы возглавить новую борьбу против Каледина и месть за убитых. Совет не хотел надстраивать над собой какой- то новой власти; кроме того, он видел спасение народа и революции «отнюдь не в братоубийственной бойне». Большевики покинули исполком.
Митинг, поздно и по — небывалому многолюдно собравшийся на дредноуте, пошел в ночь.
Часть четвертая
ГЛАВА ПЕРВАЯ
За бонами «Витязь» подходил из Одессы, весь сияющий, известково — белый на солнце.
На «Витязе» еще не знали новости, с утра обежавшей город подобно чуме; еще не чувствовали тягостного замогильного затишья, которое одело солнечную бухту и которого не могли прогнать ни утренние сигналы горнистов, ни гудение осанистых офицерских самоваров по камбузам.
Ошвартоваться пришлось поодаль от родной бригады, по соседству с щеголеватыми миноносцами и распластавшимся среди воды чугунным шатром «Свободной России». На противоположной круче знакомо кружился Севастополь; верхушки белокаменных этажей, шпили павильонов, повороты бульварной ограды. Кружилось обманнояркое ледяное солнце.
Ошвартовались неладно: у «Витязя» скорежило руль, с разгона врывшийся в мель. Капитан Пачульский был потрясен чуть ли не до удара, — тем более что капитан самолично посадил пароход и винить и разносить было некого, — однако и это событие забылось в один миг, как только упала сходня на берег и береговое известие облетело корабль.
Шелехов, ужаленный новостью, притихший, опустился на стул среди безлюдного салона. И в нем самом — точно остановилось что-то, притихло. Из зеркала вопрошали, искали защиты растерянные глаза. Еще трудно было осознать, что случилось вчера в Севастополе, на Малаховой кургане… Трудно, может быть, потому, что сразу после Одессы, не дав никакой передышки, на один мрак наваливался другой. Пережить то, что он пережил за эти четыре дня…
В памяти клубилась тошная скачка многоэтажных фронтонов, тоскливого солнца, каменно — аллейных улиц, кишащих ненужными, кого-то мучительно заслоняющими людьми.
Десятки раз, сам не зная зачем, исходил он те улицы, проследил, как спускается там вечер и меняется толпа и меняется угрюмеющий к ночи облик изукрашенных бульварами и лепными алебастрами кварталов. Как выползают к ночи безлицые, окопные, словно вырвавшиеся из могилы… Он спускался на берег, на Николаевский бульвар, сжимая в кармане горячее от его пальцев письмо и все еще ужасаясь его прочесть. Порой казалось, что кругом продолжается Петроград и он, Шелехов, бежит опять, как тысячу лет назад, в той — отринутой, отплюнутой своей жизни, но его возвращало к себе неотвязно просвечивающее в конце каждой улицы тоскливо — кипящее зеленое море.