Северный ветер
Шрифт:
— Меня не назначали. Я был избран на собрании всей волости.
— Ага — собрание. Тем лучше. Кто же именно выбрал тебя?
— Волостной сход — единогласно. Понятно, волостной старшина и жена его были против.
— А, единогласно. Отлично. А ты разве не знал, что никто, кроме законных властей, не имеет права устраивать выборы или назначать? Разве ты не понимал, что такое самоуправство будет строго караться законом.
— Так называемой законной власти в волости не было. Не было больше ни урядника, ни пристава, ни других полицейских. Волостной старшина неделями не показывался в волостном правлении. Кроме того, он и раньше из-за пьянства и лени
Вильде будто поджаривают на раскаленных углях. Его белая, холеная физиономия искажена злобой и гневом. Ему так и хочется перебить говорящего, но он не смеет без разрешения.
А Зетыню не удержать, она ни с чем не хочет считаться. Вскочив со стула, она порывисто делает шаг вперед и кричит:
— Не слушайте, господа, что он там поет. Зубы заговаривать он мастер. Это самый главный зачинщик и революционер — с давних пор. И дочь его самая главная социалистка во всей волости — по всем митингам разъезжает, кружки устраивает. Мартынь Робежниек больше в Гайленах живет, чем в своем доме. Все социалисты и лесные братья находят там приют… [20]
20
Все социалисты и лесные братья находят там приют. — «Лесными братьями» назывались в Латвии партизаны революции 1905–1907 годов, скрывавшиеся в лесах. В течение всего 1906 года лесные братья расправлялись с помещиками и их приспешниками, жгли имения, нападали даже на полицейские и драгунские части.
— А вот эту бабу и назначить волостным старшиной… — Ротмистр подмигивает молодому офицеру, который крутит на пальце перстень с красным камнем. Потом вновь обращается к Гайлену: — Слышал? Сознаешься или еще упорствовать думаешь? Предупреждаю тебя: чем дольше будешь врать, тем хуже для тебя самого. Расскажешь откровенно, назовешь виновных — авось власти окажут снисхождение.
Гайлен стоит чуть сгорбившись, усталый, к одежде пристали соломинки. Но голову он держит прямо. Во взгляде ни тени страха. Напоминает он человека, который покончил все расчеты с жизнью.
— Мне незачем упорствовать и лгать. Это правда, что я всегда был против несправедливого строя, против остатков средневекового феодализма, которые еще сохранились на этой окраине страны. Против того, что помещики не несут никаких тягот и повинностей, а заставляют крестьян работать на них. Против того, что их егеря со сворой охотничьих собак могут вытаптывать крестьянские поля, а крестьяне и ворону не смеют спугнуть со своей пашни. Я против права помещиков назначать пасторов, держать корчмы и спаивать крестьян. Против того, что только помещики могут строить мельницы и открывать лавки.
— Вы слышите, Павел Сергеевич? Что за народ, а? И вы еще упрекаете меня за излишнюю строгость…
Молодого офицера, очевидно, интересует другое.
— А правду ли говорит он? Действительно ли здесь такие порядки?
— У нас именно такие порядки, господин офицер. Экономическая власть помещиков над латышскими крестьянами безгранична. Да и административная
21
Мекленбург — область в северо-восточной Германии, ныне в составе ГДР.
У фон Гаммера что-то застревает в горле. Он давится и, вытаращив глаза, кричит, не глядя на Гайлена:
— Расстрелять такого мало!..
Молодой офицер успокаивающе касается рукава ротмистра. Он не сводит глаз с Гайлена, будто тот ему одному рассказывает.
— Ну, а действительно ли вы, дураки, надеялись своими силами справиться с господами и даже свергнуть существующий строй? Сколько вас тут и что вы можете противопоставить регулярному войску с пулеметами, а если понадобится, и с орудиями?
— Народное восстание, господин офицер, не совершается по точным предварительным расчетам и планам. Оно — как весенние воды, ломает лед, когда наступает срок. Теперь-то, конечно, ясно, что это было безумием и слепотой. Но в этом нас убедили только подвалы замка, нагайки ваши и пули. Двойное безумие потому, что судят нас снова те, на которых мы надеялись найти управу. Вот чем мы озабочены. А о свержении существующего строя вначале никто и не помышлял. Это нам подсказали пришлые люди, по большей части городские. И это, по-моему, тоже безумие. Я всегда был против…
— А что ты делал, чтобы пресечь революционное безумие?
— Все, что было в моих силах. Вы сами видите: что может сделать один человек против всего народа.
Ротмистр кое-как овладел собой и говорит сдержанней:
— Назови местных агитаторов и социалистов. Но, смотри, не врать. У нас и без тебя достаточно сведений. Карлсон, запишите.
— Не трудитесь, господин Карлсон. Я ничего не скажу.
— Что-о? — Фон Гаммер вскакивает и выбегает из-за стола. — Не ска-жешь? Не ска-жешь? Я прикажу дать тебе пятьдесят… дать тебе сто плетей, пока ты у меня не запоешь соловьем.
— Это вы можете. И двести, и триста, и расстрелять вы меня можете. Я ведь в вашей власти. Но я все равно ничего не скажу.
— Слышали, Павел Сергеевич? — Ротмистр беспомощно опускается на стул и так судорожно упирается локтями в стол, что зерцало чуть не падает. Вильде, подскочив, поддерживает его рукой. — И вы еще упрекаете меня в излишней строгости…
— Почему вы так упираетесь? Чистосердечным признанием вы можете значительно смягчить свою участь, — продолжает допрос Павел Сергеевич.
— Что касается меня лично, то я ничего не отрицаю. Но я не хочу, чтоб за мою жизнь другие платили кровью. Моя участь мне ясна. Никакой милости у наших судей я не прошу. Но мне не станет легче, если из-за меня будут пытать и расстреливать других.
— Вы все-таки подумайте…
— Я давно все обдумал.
— Однако почему вы так упорствуете? Отчего вам не рассказать то, что нам все равно известно? Вы весьма облегчили бы свою участь, а мы получили бы более точную картину всего совершившегося.