SEX в большой политике. Самоучитель self-made woman
Шрифт:
Но прессу можно перехитрить и нейтрализовать. Основной метод – работа на опережение: дверцу шкафа распахиваешь, спрятанный за ней скелет вытаскиваешь наружу и демонстрируешь его кому ни попадя, пока от вас обоих не начинают шарахаться. О том, что я – наполовину японка, а мой отец – ортодоксальный коммунист, я тупо повторяла повсюду и добилась, что теперь эта подробность моей биографии никого не возбуждает, кроме пожилых сталинисток. Еще пример. Накануне выборов летом 2002 года мне в панике позвонил Немцов:
– Я подвел партию!… Другая женщина!… Двое детей от другой женщины!… Журналисты пронюхали!… Избиратели не простят!…
В общем, «все пропало, гипс снимают». Я посоветовала оперативно исповедоваться на страницах какого-нибудь бульварного органа: да, согрешил, но согрешил любя. Потому что для русского человека любовь
Публичное покаяние у нас вообще приветствуется. Поднимись на помост, поклонись в пояс: «Простите меня, люди добрые!» – и они простят. Во-первых, потому что добрые. Во-вторых, отчего же не простить чужие личные грехи и слабости? Чувствуешь себя немножко Богом. Это льстит. Особенно лестно, когда простить просит не дядя Вася из соседнего подъезда, а один из тех, кто болтается там, наверху. Значит, он, как и ты, грешен и слаб. Это сближает. Тем более сегодня в России гласность от долгого воздержания перепутали с нравственностью. Не тот честен, кто не ворует, а тот честен, кто не скрывает. Признайся, и тебе поверят. Признайся, и за тебя проголосуют, как за порядочного человека. Не в чем признаваться? Не обессудь, будем подозревать во всем. Поэтому нашим политикам рекомендуется время от времени в чем-нибудь признаваться. Для сохранения доверительных отношений с массами.
С газетчиками у меня все более или менее наладилось, когда я перестала путать интервью с докладами и усвоила, что журналисту не нужны пространные рассуждения, а нужны яркая фраза и конкретная ключевая мысль. Можно битый час распинаться о свертывании свободы слова в России, о телевизионном зомбировании, о нравственном СПИДе, распространяемом желтой прессой, и предложить акцию: выключить телевизоры и не покупать желтую прессу. Про акцию запишут все, про свободу слова – никто.
Камень, ножницы, бумага
Телевидение – самое вероломное из СМИ. Его главный инструмент воздействия – изображение. Есть тысячи способов перекроить на экране красавицу в чудовище, умного в дурака. И оно ими пользуется. Наедет камера на лицо человека так, что нижняя челюсть заполнит весь кадр, и о чем бы он ни говорил, зритель не воспримет ни слова. Он будет следить за артикуляцией, выискивать во рту коронки, рассматривать поры и прыщики. Президента никогда не возьмут крупно, все обращения – только на нейтральном среднем плане, чтобы картинка не забивала текст. На канале у Невзорова меня упорно пытались снимать снизу. Оператор садился на корточки, чуть ли не ложился на пол. Моя пресс-секретарь врывалась на площадку и требовала сменить ракурс. Ее посылали и продолжали пластаться у моих ног. На профессиональном сленге этот негативный ракурс называется «поза памятника». С его помощью создается образ каменного монстра.
Чтобы поколебать веру зрителя в чьи-то заявления, обещания, разоблачения, достаточно журналисту вместе с камерой занять такое положение, чтобы тот, кто заявляет, обещает, разоблачает, находился чуть ниже камеры и был вынужден смотреть в объектив или исподлобья, или снизу вверх. И, какими бы волевыми и правдивыми ни были лицо и интонация, по ту сторону экрана возникнет ощущение неубедительности, скрытности и неуверенности. Ослабить впечатление от выступления можно, убрав из кадра оратора на самых острых и ударных высказываниях, а вместо него дав зал или панораму окрестностей. Внимание, естественно, переключится на свежую картинку, а человек будет сотрясать воздух, не подозревая, что сотрясает его впустую. Незаметно влияет на отношение к персонажу и размещение внутри кадра. Вас сдвинули влево, так, чтобы на экране вы оказались напротив зоны сердца телезрителя? При прямом обращении к нему вы будете рождать в нем, о чем бы ни говорили, невольную тревогу и желание защититься. И не надо никакого двадцать пятого кадра. Те, чьи речи и правота не должны вызывать сомнения, всегда сидят строго по центру. Это место для державных поздравлений, проповедей, отречений, Глеба Павловского и Михаила Леонтьева.
Особая привилегия телевидения, которая развязывает
На телевидении нельзя расслабиться ни на секунду. Любое неосторожное движение подкараулят, зафиксируют и доведут до гротеска. В обычной жизни мы не замечаем, как кто-то почесал нос или снял с кофточки пылинку. А тут сняла эту проклятую пылинку один раз, а на монтаже тебя заставят обираться всю передачу, повторами превратив случайный жест в хрестоматийный симптом психопатии. В парламенте часто сверху снимали скрытой камерой. Заснул депутат – его тут же запечатлели и выдали в эфир. Народ хохочет и возмущается. А посиди-ка целый день, послушай-ка бешеное количество законов, большая часть которых не по твоему профилю. Вот они и вырубаются, бедные. Да и над кем смеетесь? Над собой смеетесь. Стараниями журналистов российский парламент выглядит как филиал программы «Аншлаг» – сборище клоунов и идиотов, которые непрерывно дерутся, зевают, ковыряются в носу. Но парламент потому так и смешон, что он открыт. Как ковыряют в носу в Белом доме, никто не видит. Попробуй туда попасть: аккредитация, регламент, строем зашли, по команде включили камеры, по команде выключили, строем вышли, чугунные ворота захлопнули – и до свидания. А если снимите что-то не то или не так, завтра снимут и вас, и того оператора, и того редактора. Увольняют и за меньшее – за неудачный ракурс, за невыгодный свет. В Кремле ворота еще выше и что в носах – еще загадочнее.
Меня в парламенте спасало то, что я со времен работы в вузе умею спать с открытыми глазами, и если на секунду отключалась, от неподвижного взгляда казалась особенно вдумчивой и сосредоточенной. С чем безуспешно боролась и борюсь, так это с привычкой, когда мне совсем уж скучно, рассматривать ногти и опускать голову. Щеки сразу стекают, вид мрачный, постаревший. Спохватываюсь – подыми веки, Ирина, подыми себе веки! – а уже поздно: довольный оператор отводит объектив.
На Западе у публичных персон отточено каждое движение. Они никогда не сядут на студийной программе в фас к журналисту и в профиль к камере – исчезает объем, из кадра откачивается воздух, человек становится плоским, как бумажная аппликация. Всегда анфас, всегда чуть-чуть боком. Они никогда не позволят засунуть себя между двумя ведущими, чтобы не мотать головой, словно лошадь на привязи. В 1992 году, муштруя нас, молодых российских политиков, американские политтехнологи твердили из занятия в занятие: плевать на то, о чем вас спрашивают. Вы в эфире не для того, чтобы удовлетворить журналиста. Пусть себе жужжит. Вы в эфире для того, чтобы общаться с миллионной аудиторией, которая в этот момент жует, целуется, ссорится, пьет, болтает по телефону, моет посуду. Поэтому на телевидении не надо никакой философии, никакой зауми, на одно выступление – одна мысль, а лучше не мысль, а слоган, который вбиваете в зрителя, как гвоздь.
Действительно, что бы ты ни говорил по телевизору, главное – образ. В свое время в Америке проводились первые дебаты между двумя кандидатами в президенты. Никсон против Кеннеди. Они транслировались по радио и телевизору, и отсчитывались рейтинги. Кеннеди сделали загар и надели ярко-голубую рубашку под цвет глаз. На экране он выглядел голливудской мечтой Америки – загар, молодость и красота. А Никсон был очень умным, но намного старше и не такой телегеничный. В дебатах на телевидении с огромным отрывом победил Кеннеди, а на радио победил Никсон. В безоговорочной доминанте визуального ряда над смысловым я убедилась и на собственном опыте.