Сфинкс
Шрифт:
Я заметил представителя Александрийской нефтяной компании — господина Фартайма, который, договорившись с «Геоконсалтанси», нанял меня в качестве консультанта. Встретившись со мной взглядом, он сочувственно кивнул. Несмотря на постоянные споры, которые он вел с Изабеллой на нечастых вечеринках — обычно по таким общечеловеческим проблемам, как окружающая среда, — этот человек мне нравился. Рядом с ним стояла среднего возраста европейка в плохо сидящем сером твидовом костюме. Ее пылающее лицо явно свидетельствовало о том, что подобный наряд мало подходит к александрийской жаре. Это была Амелия Лингерст. Она посмотрела в мою сторону и тут же перевела взгляд в сторону Гермеса Хемидеса, по-прежнему державшегося подле Франчески. К моему удивлению, лицо Амелии
Ко мне подошел высокий симпатичный мужчина лет под сорок в сопровождении закутанной в покрывало жены. Это был Асхраф Авад, сын слуги Франчески Ааделя. Он вырос с Изабеллой, и их дружба продолжалась, когда они стали взрослыми. Мне никогда не хотелось думать, что Асхраф для меня опасен, но я подозревал, что его отношения с Изабеллой не раз приближались к границе, за которой их можно было бы назвать интимными. Ярый социалист и сторонник Насера, он получил диплом инженера в Московском университете, что в глазах Изабеллы с ее левыми наклонностями было плюсом. «Познакомьтесь с новым Египтом» — так она его обычно представляла. А в его рвении к учебе и страстности в политике видела лучшие стороны египетского национализма. Однажды Асхраф навестил нас в Лондоне по дороге из Москвы в Каир. Две недели спал на нашем диване и задавал тон на званых обедах, очаровывая женщин и приводя в ужас мужчин своими пылкими рассуждениями о социализме и Ближнем Востоке. Я чувствовал, что он никогда меня до конца не одобрял, но Изабелла его любила. Во многих отношениях он сделался ей братом, которого у нее никогда не было. И, что более важно, общаясь с ним, она узнавала, как можно вписаться в новое, постколониальное общество. Заметив на его жене абайю, черное до пола одеяние с длинными рукавами, и хиджаб, а на нем самом традиционную одежду, на лице пока еще небольшую бородку, я подумал: вот вам и «новый Египет». Когда и почему он стал правоверным мусульманином?
К моему удивлению, пожимая мне руку, Асхраф расплакался.
— Оливер, друг мой, какая трагедия, настоящая трагедия! Я потерял сестру, ты жену. Но какой же Изабелла смелый человек. Смелее, чем мы, наверное, о ней думали. — Он обнял меня, и я, смутившись, неловко похлопал его по спине.
Я всегда втайне завидовал тому, насколько открыто восточные мужчины проявляют чувства. Не могу припомнить, чтобы отец хотя бы раз обнял меня или Гарета. Самое большее, на что мы могли рассчитывать, чтобы он положил руку на плечо, и ребенком я мечтал снова и снова испытывать неуклюжее проявление любви в этом обманчиво небрежном жесте. В Египте мужчины целовались, держались за руки и открыто ласкали своих сыновей. Я с тайной завистью смотрел на слезы Асхрафа. Мое горе засело внутри, и я жалел, что не могу вот так его выплакать.
Франческа, намереваясь до конца соблюдать протокол, прервала соболезнования Асхрафа и увлекла меня на возвышение в конце палатки. Там стояли три изящно отделанных стула.
— Вы, как муж, садитесь в центре, я — по правую руку, а мать, — она выплюнула это слово с явным отвращением, — по левую. Люди будут выражать нам свои соболезнования, и мы должны держаться подобающим образом. На этом мой долг бабушки заканчивается.
Сесилия рухнула на стул. Она тихонько подвывала, накрашенный рот был открыт, как у выброшенной на берег рыбы. В ее горе чувствовалась ужаснувшая меня сознательная наигранность, и я заметил, как неодобрительно посмотрела на нее Франческа.
Хотя мы с Изабеллой были женаты пять лет, я так и не познакомился с Сесилией. Изабелла говорила о матери как о человеке, испытывающем патологический страх перед тесными отношениями с близкими. «Даже перспектива провести время с собственной дочерью вызывает у нее что-то вроде клаустрофобии, — сказала она как-то вечером, поругавшись по телефону с Сесилией. — Ей не нравится, когда напоминают, что она родила. Эта женщина бежит от прошлого и боится, как бы ей не подставила ножку собственная обиженная дочь».
В ушах у меня звучал презрительный тон, которым это было сказано. У Изабеллы были основания
Действие валиума кончалось, и мне остро требовалось что-то, чтобы защититься от подступившего горя и утомительной вереницы произносивших ничего не значащие слова незнакомцев, но вокруг, насколько я мог судить, не было ни капли спиртного.
Мне помахал рукой стоявший в другом конце палатки мужчина. Еще раньше Франческа презрительно показала мне его. Это был муж Сесилии Карлос. Лет на десять старше жены и одет как преуспевающий европеец: панама, полотняный костюм, кожаные мокасины и поблескивающие на солнце золотые запонки на манжетах. Извинившись, я встал со стула и подошел к нему. Он пожал мне руку и представился. Затем, панибратски приобняв, отвел за палатку, подальше от любопытных глаз.
— Вот, мой друг, граппа из деревни, в которой я вырос. — Он вложил мне в руку серебряную плоскую фляжку.
Я отвинтил крышку и с благодарностью сделал большой глоток. Спиртное обожгло горло и ударило в голову, зато смазало в сознании окружающее, а этого мне и хотелось.
— Мне искренне жаль, что мы познакомились с вами при таких обстоятельствах. Ох уж эти женщины из семейства Брамбиллов — глазом моргнуть не успеешь, а они уже тянут из тебя жилы. Вы должны понять — Сесилия любила дочь.
— У нее был странный способ проявлять свою любовь. — Я пытался вспомнить, каким бизнесом занимается Карлос, но, одурманенный транквилизатором и граппой, не сумел.
— Все намного сложнее, чем нам известно, мой друг. Когда умер Паоло, дедушка и бабушка настояли, чтобы ребенок остался у них. Этот Джованни был совершено ненормальным — помешанным на мистике. Мог гипнотизировать людей, как это делают некоторые змеи. Хотите знать мое мнение? Все Брамбиллы с приветом. Что же до Франчески, она до сих пор зла на отца Изабеллы за то, что он так рано умер.
Я кивнул — хотя и с некоторым сомнением, но благодарный за граппу. Затем вернулся на место. Франческа неодобрительно покосилась на меня, но, занятая гостями-итальянцами, воздержалась от упреков.
Меня смутило, что первой, кто выразил мне соболезнование на английском, была Амелия Лингерст. Я познакомился с ней во время коктейля в британском консульстве. Англичанка среднего возраста, египтолог, она прославилась тем, что носила твидовую пару даже в невыносимую летнюю жару, чем немало удивляла арабов в престижном Смоуха поло-клубе, где делали ставки по поводу ее легендарных появлений. Я же не мог избавиться от впечатления, что она застряла в другой эпохе — казалось, послевоенный Кенсингтон конца сороковых годов, откуда она явилась, застыл нетронутым, как желе: газовые счетчики, продуктовые карточки, неряшливая квартира, туман — все это застыло во времени и ждет ее возвращения. Когда мы познакомились, она разразилась пламенным монологом о разведке нефти, которая разрушает естественный мир, или, как она его называла, вызвав у меня сильное раздражение, Гею. Кроме того, она пыталась устроить мне перекрестный допрос об исследованиях Изабеллы, и я, что со мной бывало редко, почувствовал к ней сильную антипатию. Она словно изголодалась по новым данным, которые, вероятно, хотела использовать в своей научной работе, чтобы восстановить подорванную репутацию.
— Странно видеть вас здесь, мисс Лингерст. — Как я ни старался, мой голос прозвучал неискренне.
— Не ожидали? — отозвалась она. — Но, пожалуйста, поймите: я испытывала теплые чувства к вашей жене, особенно в тот период, когда мы вместе были в Оксфорде. — Она подалась вперед и понизила голос. — Теперь в отношении других, более неотложных вещей. Надеюсь, вы понимаете, что значит скрывать древность, особенно такой духовной ценности. Египет на пути мучительного возрождения, и мы живем в опасные времена. Эта древность имеет такую силу, какую вы, человек прозаических интересов, и представить себе не можете. Однако другие представляют. И если устройством завладеют дурные люди, оно может наделать много бед.