Шахматы из слоновой кости
Шрифт:
А сам грустный, грустный.
Все вокруг прекращают хлопотать над тарелками, смотрят на меня – ждут, что отвечу. Только не успеваю ничего сказать, кидается ко мне мама, заслоняет от глаз людских, плачет:
«Не его – меня осуждайте, это я сыночка таким обжорой без стыда, без совести вырастила…»
Тут Фанька говорит:
«Все мы горазды за матерей прятаться, а ты сам умей ответ держать, поднимись, скажи людям… Поднимайся, поднимайся… Да поднимайся же, черт тебя дери совсем!»
И за руку – дерг!
Просыпаюсь: надо мною
– Старшина объявил, – сообщает, – через полчаса выступаем на передовую.
Я чуть не разревелся:
– Даже холодца из-за тебя не попробовал!
Поскорее закрыл глаза, пытаясь хотя бы на минуту
восстановить удивительное видение и жалея почему-то не о поросенке или пельменях, не о карасях в сметане, а именно о холодце. Может потому, что по установившейся традиции с него начинается у нас в Сибири любое застолье.
– Дома побывал? – догадался Фанька. – Брось, не переживай, наяву котелок с супом ждет.
Глянул – возле изголовья наш котелок и кучка сухарей. И моя ложка.
– Ну же,-подстегнул Фанька.
– А то не успеем собраться.
– Без нас не уйдут, – хмыкнул я, склоняясь над котелком.
И как обожгло: уровень оставленного Фанькой супа заметно превышал «ватерлинию». Да, заметно. Недаром сразу ударило по глазам.
Поднялся я, выловил брошенный в суп кусок сухаря, отложил вместе с ложкой в сторону, позвал Фаньку:
– Это зачем?
– Что именно?
– Кончай придуриваться!
– Да говори толком: чего тебе?
– Суп… Почему столько супа мне?
– А, вот ты о чем. Понимаешь, выпросил у повара добавку. Просто повезло,
– Ах, повезло-о!..
Все сплелось в один узел: и воспоминание о захлестнувшем половодье, и запоздалое раскаяние, и не успевшее еще до конца развеяться видение роскошного застолья, и наивная, детская обида на Фаньку, который помешал – пусть даже во сне! – в кои веки насытиться, и уже пришедшее, хотя и заглушаемое, понимание того, что друг оказался благороднее, выше меня, – все сплелось в один узел, который ждал, требовал, чтобы его разрубили.
И неожиданно для себя, а тем более для Фаньки, я выплеснул суп ему в лицо.
– Получай твою подачку!
Фанька, конечно, растерялся,- кто не растерялся бы! – но мгновение спустя остервенелый удар в челюсть опрокинул меня на полог палатки. Палатка ставилась не для дяди, туго натянутый брезент спружинил, помог вскочить. При этом я, изловчившись, саданул головою снизу в подбородок противника, что заставило его буквально взреветь от ярости и боли…
Сбежались ребята, пытались разнять. Удалось это лишь старшине.
– Смирррна-а! – рявкнул он над нами, примчавшись. – На первый-второй рррасссчитайсь!
– Первый! – ошалело выкрикнул взъерошенный Фанька.
– Второй! – прохрипел я, оправляя гимнастерку и пристраиваясь рядом.
– Вот так-то лучше,- подытожил старшина не по-уставному и добавил, взглянув на часы: – Разбираться будем после, до построения –
Мы выполнили поставленную командованием задачу: уцепились за облысевшую под артогнем высотку и держались зубами. Вгрызлись в каменистый суглинок и – держались.
До нас безымянная эта высотка несколько раз переходила из рук в руки, а мы уцепились и – держались. Прикипели кровью.
Двое суток уже.
И за все двое суток ни разу не последовало команды достать из вещмешков котелки. Немец подсек за нашей спиной дорогу, и полевая кухня не могла пробиться.
Сказать, что нам было невмоготу – нет, голод как-то не ощущался. Может, из-за большого нервного напряжения.
А вот без воды тяжко приходилось. Тем более – жара некстати навалилась.
Особенно непереносимой жажда казалась оттого, думается, что левее и чуть впереди нашей позиции, в ложбинке, плавилось под осатаневшим солнцем махонькое озерцо. Видно, на дне бил родник и вода скапливалась, не успевая испариться.
Ложбинка простреливалась и немцами, и от нас, на подступах к озерку темнело по обе стороны несколько трупов.
Один фриц на том берегу был настигнут смертью, когда уже посунулся к воде: голова и плечи так и остались мокнуть. Ближе к нам из воды торчало пегим островком вздувшееся брюхо убитой лошади – морда простерта навстречу немцу; казалось, лошадь тянется, не может дотянуться, чтобы ухватить его зубами.
Расстояние не позволяло рассмотреть мух, и, однако, я отчетливо «видел», как вьются они над разлагающимися трупами – лоснящиеся, с темно-зеленым металлическим отливом.
Но если жадную мухоту домысливало распаленное воображение, то двух коршунов, безраздельно хозяевавших на мертвечине, домысливать не требовалось. Насытившиеся птицы не улетали далеко – усаживались, нахохлившись, на покатой поверхности довольно большой бензоцистерны, что лежала у самой воды с нашей стороны.
Накануне гитлеровцы усиленно бомбили высотку и под конец, ничего не добившись, сбросили – в целях устрашения, что ли? – эту цистерну; предварительно простреленная в нескольких местах, она издавала, падая с высоты, щемящий свист; мы не входили в разряд слабонервных, но когда этакая дурища, не похожая на привычные силуэты бомб, валилась, со свистом кувыркаясь, нам на головы, поджилки, ей-ей, вышли из равновесия.
Цистерна грохнулась на пологий склон и потом скатилась вниз, где и стала прибежищем для пернатых хищников.
К середине дня жара сделалась прямо-таки одуряющей. На ту беду что-то приключилось с ветром, словно бы угодил ненароком под шальной снаряд и взрывная волна перебила ему крылья.
Правда, время от времени над высоткой все же ощущалось некое движение воздуха, дотягивалась со стороны ложбинки трепетная струя, однако она не освежала, а несла удушливый, омерзительно-сладковатый смрад.