Шаламов
Шрифт:
Они говорили на разных языках. Солженицын тогда, возможно, и не понял, почему Шаламов упомянул Т. Джефферсона. Между тем Шаламову это имя — автора знаменитой Первой поправки к Конституции США, провозглашавшей свободу вероисповедания и отделение государства от церкви — было знакомо с детства, от отца. Но более всего шокировала Шаламова проговорка Солженицына о своей главной цели — «успехе на Западе», особенно в сочетании с «жаждой спасения Родины»… Отторжение от писателя с подобными литературно-мессианскими и одновременно прагматическими намерениями было неизбежным — исключительно по нравственному чувству, столь острому у автора «Колымских рассказов». Об этом ярче всего свидетельствует его запись в дневнике, непосредственно связанная с предложением о совместной работе над «Архипелагом»: «Почему я не считаю возможным личное мое сотрудничество с Солженицыным? Прежде всего, потому, что я надеюсь сказать свое слово в русской прозе, а не появиться в тени такого в общем-то дельца, как Солженицын.
64
Шаламовский сборник. Вып. 2. Вологда, 1997. С. 24—25. См. также: Шаламов В. Собрание сочинений: В 6 т. М., 2006. Т. 5. С. 363—364.
Следует, наверное, подчеркнуть слова Шаламова — «неизмеримо более важными для страны», ибо за ними стоят забота прежде всего о родной стране и стремление донести выстраданную им правду до своих соотечественников. Установки на западного читателя у Шаламова заведомо не существует — он пишет исключительно для России и ее людей, чтобы они поняли, как и что происходило в эпоху Сталина и что может делать человек с человеком в нечеловеческих условиях. Стоит заметить, что и сам «проект» «Архипелага ГУЛАГ» как книги, построенной главным образом не на своих, а на чужих свидетельствах и на чужих рукописях, не принадлежащих автору по праву, он считал безнравственным: «Я никогда не мог представить, что может в двадцатом столетии появиться художник, который может собрать воспоминания в личных целях».
Политическую ангажированность Солженицына, его четко рассчитанную стратегию на использование лагерной темы для личного писательского самоутверждения на Западе и одновременно — для дискредитации всего советского строя — Шаламов понял сразу после последнего разговора, со всей проницательностью старого зэка. У Шаламова совершенно иной взгляд на российскую и советскую историю, на Февральскую и Октябрьскую революции. Никаких сказок о благоденствии дореволюционной России он не приемлет, иначе зачем бы ее лучшие люди шли в ссылки, на каторги и виселицы? И после Октября жизнь могла развиваться по-разному. Он по-прежнему убежден, что «Октябьская революция была мировой революцией» (из «Воспоминаний»). Краеугольный камень его философии: «Сталин и Советская власть — не одно и то же» (из «Вишерского антиромана», 1970), потому что он видел начало советской власти, видел, во что она превратилась при Сталине, и видит сейчас, что жизнь постепенно, с трудом, но возвращается в нормальное русло. Ставить палки в колеса этой власти он не намерен, а бороться с нею — тем более. Дело писателя, художника состоит совсем в другом…
Все эти убеждения Шаламов будет высказывать и развивать — как главную тему с вариациями — на протяжении всей последующей литературной работы. Умонастроения писателя (точнее — основные принципы его мировоззрения) весьма близки общим умонастроениям демократического советского «шестидесятничества», олицетворявшегося Твардовским и «Новым миром», однако его выделяет, с одной стороны, гораздо более резкое отторжение Сталина и всей его деятельности, с другой — гораздо более глубокий и внеидеологизированный взгляд на природу человека и на «языческие» особенности русской культуры, которые, по его мнению, во многом способствовали появлению фигуры Сталина. В «коммунизм», тем более в версии Н.С. Хрущева, он не верит, но идеалы социализма, впитанные с юности, для него святы, и он не видит им какой-либо альтернативы — либерально-буржуазного, теократического или монархического порядка…
Между тем А. Солженицын, продолжая «двойную игру» и разжигая ажиотаж вокруг своего имени, одновременно с давлением на «Новый мир» и Твардовского в связи с публикацией «Ракового корпуса», запускает свою повесть в неимоверном количестве — 300 экземпляров — в самиздат, в явном расчете на отклик на Западе. В ноябре 1966 года происходит своего рода «судьбоносное» обсуждение его повести на расширенном заседании секции прозы московской писательской организации. На нем вокруг довольно слабого в художественном отношении «Ракового корпуса» вьются панегирические восторги (А. Борщаговский: «Это вещь глубины "Смерти Ивана Ильича" Толстого»; Ю. Карякин: «Солженицын — не солжет!» и т. д.). А после того как Солженицын в апреле 1967 года стал повсеместно, начиная с Запада, распространять свое письмо IV съезду писателей с требованием отменить цензуру с явно шантажистским условием: «Никому не перегородить путей правды, и за ее движение я готов принять и смерть», — в литературной среде возникает то, что писатель Д. Данин назвал «идолизацией» Солженицына: «Кончается работа головы и начинается работа колен» [65] .
65
Данин Д. Дневник одного года, или Монолог-67 // Звезда. 1997. № 5. С.196.
Ото всех этих событий Шаламов крайне далек. Он элементарно
Про эту «цацку» — предмет веры, надежды и жизненных устремлений миллионов людей на разных концах света — Солженицын на родине в 1960-е годы никому высказываться еще не решался. Но для Шаламова такие «перлы» мысли его оппонента были бы неудивительны. Он слишком хорошо понял характер и устремления автора «Ивана Денисовича». В то время как советская либеральная публика и западные читатели восторгались смелостью автора фразы о «нравственном социализме» и сочувствовали ему как преследуемому за свои политические убеждения, Шаламов просто — почти как чистый «эстет» — возмущался художественной фальшивостью новейших произведений Солженицына. О «Раковом корпусе», как мы знаем, он отозвался очень сдержанно. И в то время, как читатели романа «В круге первом» восторгались «нравственной силой» произведения, приравнивая ее к толстовской, Шаламов писал об одном из главных положительных образов этого романа — дворнике Спиридоне, который по воле автора призывал «атомную бонбу» на Сталина и при этом беседовал на нравоучительные темы — крайне холодно, с высоты своего опыта: «Спиридон — слаб, особенно если иметь в виду тему стукачей и сексотов. Из крестьян стукачей было особенно много. Дворник из крестьян обязательно сексот и иным быть не может. Как символический образ народа-страдальца фигура эта неподходящая» [66] .
66
Искусственное, литературно-вторичное, «платонокаратаевское» происхождение этого образа подтвердил позднее и Л. Копелев, сидевший вместе с Солженицыным в привилегированной марфинской «шарашке». По свидетельству Л. Копелева, дворник, прототип Спиридона, действительно был штатным осведомителем (см.: Данин Д. Указ. соч.).
Пропустить мимо ушей и пережить столь уничтожительный отзыв писателю открыто заявленной «толстовской» школы с ее обязательной апелляцией к «народной» правде было психологически очень трудно. После окончательного прекращения отношений, находясь еще в СССР, Солженицын сделал лишь одно краткое сообщение об авторе «Колымских рассказов». Выступая в 1968 году на встрече с читателями в Институте востоковедения, он заявил: «Шаламов тяжело болен после одиннадцати лет лагерей», — хотя он прекрасно знал, что этих лет было двадцать, а слова «тяжело болен» можно было считать прелюдией к последующему «умер». Между тем для Шаламова, несмотря на все его хвори, 1960-е годы были одним из плодотворнейших периодов его творчества.
Глава пятнадцатая.
ПОИСКИ ПОНИМАНИЯ И РАЗРЫВ С «ПРОГРЕССИВНЫМ ЧЕЛОВЕЧЕСТВОМ»
Довольствуясь всю жизнь малым, Шаламов с большой радостью воспринял выпуск своего первого крохотного поэтического сборника «Огниво» (1961). Кроме важных для него положительных откликов в прессе этот сборник неожиданно предоставил ему возможность краешком прикоснуться к новейшей форме публичной известности — на Всесоюзном телевидении, на единственном тогда в СССР канале, состоялась передача с его участием. Организовал и вел ее Борис Слуцкий. Шаламов читал стихи, но, поскольку эта передача шла в эфир отнюдь не в лучшее время и не анонсировалась, зрителей у нее было немного. (Запись передачи, к сожалению, не сохранилась.) Единственный, кто прислал ему отклик, — его старый друг Я.Д. Гродзенский, живший в Рязани. В ответ Шаламов 14 мая 1962 года написал: «Я рад, конечно, возможности выступить — от имени мертвых Колымы и Воркуты и живых, которые оттуда вернулись…»
Это был своего рода первый, ощутимый для Шаламова-поэта признак общественного внимания. Но второго публичного выступления ему пришлось ждать очень долго — лишь 13 мая 1965 года его пригласили на вечер памяти О.Э. Мандельштама, который организовал И.Г. Эренбург. Вечер проходил в почти тайном месте — на мехмате МГУ, куда собрался, несмотря на всяческие препоны, широкий круг людей, увлеченных поэзией. Шаламов читал здесь свой рассказ «Шерри-бренди», предварительно сказав несколько слов о поэте и об акмеизме. Слова были явно полемичными и «крамольными»: «Принципы акмеизма оказались настолько здоровыми, живыми, что список участников напоминает мартиролог, — мы говорим <не только> о судьбе Мандельштама. Известно, что было с Гумилевым. Нарбут умер на Колыме. Материнское горе, подвиг Ахматовой известны широко, — стихи этих поэтов не превратились в литературные мумии. Если бы этим испытаниям подверглись символисты, был бы уход в монастырь, в мистику».