Шелихов. Русская Америка
Шрифт:
— Ты на меня не ори, — сказал, — расписок и обязательств я о паях не давал. Кто слова твои докажет? Гришка? Так нет его!
Глазами сверкнул. Губы подобрал.
Иван Ларионович разом успокоился. Понял: криком не возьмёшь. Смекалистый был купец. Знал: за горло тихо-тихо берут — так, что человек и не чувствует, пока пальцы не сомкнутся. Понял: погорячился. Но силу свою всё едино понимал и потому сказал:
— Иди. Мне поверят. Я докажу.
Так вот поговорили купчишки. И уж с голиковского крыльца Ивана Андреевича сводили не под локоток. Сам сбежал, стуча каблуками. И не споткнулся
Пролётка со двора съехала, стуча.
Иван Ларионович, хрустя подошвами по битой посуде, подошёл к столу, сел. Пляшущими пальцами огладил свирепо растопыренные седые космы. Не на ярмарку, а с ярмарки ехал купец, а бес-то всё толкал в рёбра.
На белой скатерти алело пятно от пролитого варенья. Иван Ларионович долго-долго смотрел невидящими глазами на раздавленные ягоды и вдруг протянул руку и ногтем ковырнул сладкую кашицу, как ежели бы впервые видел такую диковину. Вытер палец о штанину и, как усталая лошадь, сказал:
— Дурак купец. А Гришку жаль — хороший малый. Да и Михаил... Жаль...
И покрутил головой. На душе у него было нехорошо, смутно, тоскливо. И больно было за кого-то — не то за себя, не то за Гришку Шелихова, не то за обруганного Ивана Андреевича.
А купцы Григория Ивановича поспешили похоронить. Благополучно его ватага на дальнем острове Кадьяк жизнь свою строила.
Бухту, названную Трёхсвятительской, не узнать было противу той, как сюда вошли галиоты. Диким был берег в тот памятный день. Камни, непроходимые кусты, пух птичий да гнёзда. Человек здесь не угадывался. В валуны у воды плескала волна, как плескала она тысячи и тысячи лет, и в тени камней стояли в воде испуганные саженные рыбины, безбоязненно шевеля плавниками.
Сейчас по-иному выглядела бухта.
Хоть и летнее, но свежее утро просыпалось над островом. Из-за сопок глянуло солнце, и море запарило. Поползли над пологими, тихими волнами клочья тумана. На отмелях закричали чайки и первая, сорвавшаяся со скал, понеслась над бухтой, сверкая крыльями.
Солнце поднялось ещё выше, и взгляду открылось побережье. В гору поднятая от прибойной полосы, стояла над бухтой крепостца, желтея крепкой сосновой стеной в две, а то и в две с половиной сажени. По четырём углам — башни с бойницами. На главных воротах, тоже сбитых из целых сосновых стволов, полоскался на ветру флаг Российской империи. Перед крепостцой — ров. Неглубок, да и не так чтобы широк, но всё же не перепрыгнешь. Одним словом — небольшая крепостца, но вид — грозный. При нужде в ней можно отсидеться и от неприятеля из тех, что посильнее. Сосна вековая надёжна была. Такая и ядро выдержит.
За стеной добрые избы всё из той же сосны, провиантские склады и мехового товара. В избяных окошках слюда посверкивала на солнце. Из труб дымок полз и наносило хлебным духом. Слюду эту, между прочим, Самойлов из Охотска прихватил. Тоже, видать, далеко смотрел, хозяйственный был мужик. Григорий Иванович уж и не знал, как хвалить его. Но тот отмолчался. Только и сказал:
— Чего уж там... Я темноты в избах не люблю. Дай сырость от темноты большая.
На
На берегу бухты о хороший причал били волны. Причал тоже из сосны со слезами смолы, вспыхивающими под солнцем. У причала все три галиота, что из Охотска в поход вышли. Догнал-таки «Святой Михаил» ватагу. Пришёл на Кадьяк.
Но самая большая гордость Григория Ивановича — за крепостцой, ближе к сопкам, огороды. Грядки, как у самого старательного хозяина. И земля вскопана добро, проборонена — пух, не земля. Ни комочка, ни камушка. Так-то и в деревеньке где ни есть в курском, липецком, рязанском краю не часто встретишь. Глянешь и скажешь: «Да, серьёзные здесь мужики живут. И корни пустили глубоко. На временное зимовье так не пашут».
А в огороде — и репа, и лук, и капуста. Мешочки с сухарями сладкими вот и объявились. Урожай на острову был дивный. Репа с хорошее ведро вырастала, кочаны капустные с бочонки добрые. Солнце здесь было какое-то особое. И растения гнало из земли, по российским понятиям, неведомо споро.
Ещё дальше за крепостцу — поле ржи. И рожь высока, с колосом хорошим. Так и ложится колос под ветром, клонится к земле, отливает живым блеском. А в руки колос возьмёшь, вышелушишь на ладонь зерно, а оно тяжёлое, полное, крупное. Сердце радуется.
Чуть поодаль немалый свинарник и хлев для коз. Вот так-то. Всё, что задумал Григорий Иванович, сделал. И плаху в три сажени врыли у причала. Плаха на века, в два обхвата. Уголком крыша над плахой сбита. А на дереве, тёсанном гладко, вырубили и выжгли: «Сия земля Российской империи владение».
Лесину для плахи приволокли издалека, из сопок. Еле дотащили. Ставили плаху тоже не просто. Не так: кол вбили да отошли. Нет. Здесь тоже Григорий Иванович распорядился по-особому. Понимал: дело это торжественности требует.
Вся ватага вышла на берег. Капитаны галиотов в мундирах, при шпагах. Шелихов в малиновом становом кафтане, что ни есть самого лучшего сукна. Наталья Алексеевна хранила кафтан сей на самый торжественный случай.
Стояли у плахи, подняв высоко головы. Лица взволнованные. Самойлов спросил Шелихова:
— Ну как, доволен, Григорий Иванович?
Тот не ответил, но глаза его сказали больше, чем голосом можно было бы выразить.
На галиотах ударили пушки. Толпа закричала, зашумела.
— Ура! Ура! — понеслось над островом.
Праздник был великий в ватаге. Сколько по пути терпели бед, как ни мучились на долгой зимовке, сколько страху ни набрались в штормы да ураганы, а дошли и своё сказали. Разве не в этом счастье человеческое: своё сказать? И чего уж в случае таком не порадоваться? Шуму было, шуму... И все поглядывали на крепостцу:
— Хороша! Эх, хороша!
Крепостцы такие же поставили на соседнем острове Афогнаке и при Кенайской губе. Тоже из сосны и также с башнями, крытыми лемехом, с избами для жилья, и для припасов. При каждой крепостце причал и на берегу обязательный знак о принадлежности земель Российской империи.