Шелихов. Русская Америка
Шрифт:
Пламя парижских баррикад так напугало российскую самодержицу, что Екатерина, любившая огонь роскошных каминов Зимнего дворца, вдруг запретила разжигать открытый очаг в царских апартаментах.
Это случилось однажды утром. Императрица, прохаживаясь по кабинету, диктовала фрейлине, только что определённой ко двору, правила поведения. Неожиданно Екатерина замолчала. Юная дева, ещё не набравшаяся бойкости у подруг, несмело подняла глаза от бумаги. Екатерина тяжёлым взглядом смотрела в огонь. Молчание было тягостно. Императрица забыла о деве, о наставлениях, которым, впрочем, не суждено было никогда осуществиться, так как прелестные груди фрейлины были убедительнее слов и, как вехи, указывали жизненный путь этого очаровательного создания. Какие уж параграфы и экзерсисы!
Однако, как ни глупа была юная прелестница, но и она заметила: сквозь краски и пудру, искусно наложенные на лицо Екатерины, проглянули такая глубокая усталость, столь неожиданная отрешённость, что императрица постарела лет на двадцать.
Перо в руках девы мелко-мелко задрожало. Раскрывшиеся от удивления губы сомкнулись.
По лицу самодержицы шли тени. Что она видела в пылающих огнях камина? Ум Екатерины был боек, воображение пылко, судьба необычна.
В Россию Екатерину привезли ребёнком. Она старательно молилась православному богу, с настойчивостью учила русский язык, запоминала российские обычаи, пословицы и поговорки и мечтала о троне. Властолюбие копилось в ней, как соки в весенней почке, игрою судеб вознесённой на вершину счастливо освещённой солнцем ветви. Мечты сбылись. Немецкая принцесса была возведена на российский престол, но супруг не спешил разделить с ней власть над великой империей. Однако почка, согретая жаркими свечами собора, где громогласно было возглашено: «...многая л-е-е-е-е-т-а-а-а...» — проклюнулась.
Пламя камина дышало жаром. Причудливые языки взбрасывались над потрескивающими поленьями, странно переплетались, будя воображение и подсказывая даже и то, о чём не хотелось вспоминать. Возможно, заглядевшись на пламя очага, Екатерина увидела себя торопливо бегущей по саду загородного дворца к заветной решётке, где ждал её с осёдланными лошадьми отчаянный гвардейский офицер. Заговор состоялся, всё было решено, продумано до мелочей, следовало протянуть руку и сорвать сладкий плод власти. И она её протянула. Она простёрла навстречу власти две жадные руки и цепко схватилась за поводья заплясавшего под ней коня. В доме неофита [21] всегда больше икон, чем в доме старого попа, а лучшие охранники порядка — бывшие воры. История знает тому немало примеров. Екатерине хорошо были известны пружины заговоров и переворотов, значение мелькающих теней в задних комнатах царственных покоев, неясных шёпотов в ночи, прижатых к губам пальцев и в решительную минуту звяканье шпор в гулких дворцовых переходах. Достаточно было и этого, чтобы не смотреть на пылающие поленья, но русская самодержица видела в огнях камина большее. Она понимала: заговоры и дворцовые перевороты принесут лишь неприятности в царских покоях, а вот то, что происходит в Париже, — угрожает самому существованию монаршего дома. Екатерина в своё время кокетничала с французскими энциклопедистами, её забавляли некоторые их мысли, обворожительные по форме и чудные восхитительной дерзостью. Беседы в кругу обожателей императрицы... Это было упоительно. Слова... Слова... Самодержица российская с непередаваемым удовольствием ловила обращённые к ней пылкие взгляды не в меру разгорячённых разговорами поклонников. Просветительница на троне... У Екатерины сошлись брови над переносьем. Кто мог предположить, что слова обретут плоть и начнут стрелять пушки?
21
Неофит — приверженец к-л. религии.
Царица отвернулась от огня. В глазах юной фрейлины блестели слёзы. Она не понимала, что происходит.
— Иди, милое дитя, — сказала Екатерина, — поговорим позже.
Фрейлина низко склонилась перед императрицей, и, хотя Екатерина в эту минуту была в мыслях далека от юной девы, она всё же женским взглядом отметила необыкновенно нежный, девственный прыщик на её тоненькой шейке. Однако самодержица всероссийская вернулась к тревожным думам. «Нет, — подумала она, — у меня достанет сил, власти и золота России, чтобы свернуть шею горластому галльскому петуху».
С этого дня в покоях императрицы топили только голландские печи. Екатерина заметила в разговоре: «В огнях каминов есть нечто мятежное, в то время как тепло голландской печи — сама добропорядочность и покой». Ныне всю энергию самодержица российская отдавала европейским делам. Пронзительные васильковые её глаза смотрели только на запад. И когда Александр Романович Воронцов — только что вернувшийся после более чем годовой поездки по западным столицам, где он выполнял поручения императрицы, — спросил её секретаря Безбородко о начинаниях восточных, тот руками замахал.
— Не время... Куда там... Что вы, что вы!
И так непохоже на себя засеменил по навощённому дворцовому паркету... Воронцов, вскинув голову, с удивлением посмотрел вслед Безбородко. Впрочем, глаза Александра Романовича, как всегда, были холодны. Он знал: характер императрицы во многом изменился, она стала резка, категорична, от неё уже не слышали всегдашних шутливых парадоксов, и Безбородко приходилось туго.
У Шелихова, как Иван Ларионович паи из компании забрал, дело пошло наперекос. Губернатор, как и обещал, с иркутскими купцами разговор имел, но да купец не солдат — ему приказать трудно. Он лапки подожмёт, как улита, и в свой домик заползёт. А дом его — капитал купецкий.
Генерал купцов не убедил.
— Оно правильно, — говорили иркутские толстосумы на его слова, — оно верно. Надо бы помочь новому делу. Однако...
— Копейка-то трудно по нынешним временам даётся. Да-а-а...
Пожимали плечами. Кряхтели. Прятали глаза.
Генерал собирался в другой раз поговорить с купцами, но всё было недосуг. Шелихов, выждав, напомнил генералу о его обещании.
— Да, да, — ответил тот, — непременно. — И рукой сделал некий успокоительный жест.
Тем всё и закончилось.
Передавали Шелихову, что посмеялся над ним Лебедев-Ласточкин и будто бы сказал:
— Ну, мы их, дураков новоземельских, в косяк собьём да ещё и пастуха с кнутом к ним приставим.
— Ладно, — на то ответил Григорий Иванович, — Ивану Андреевичу тоже повеселиться надо. — И хотел было улыбнуться, но улыбки не вышло.
За последний год сдал Шелихов: ещё бы — всё в дороге. Лицо стало нездоровым. Под глазами повисли мешки.
Забот было много.
Мотался из Иркутска в Питербурх, Москву, Курск, Тобольск, сводя концы с концами. То там, то здесь перехватывал деньжонки, бросал, как и прежде не жалея, в дело, но случайные деньги горели, как в костре. Одно выручало: попервах, как Голиков паи взял, Шелихов отправил три галиота на новые земли, и тем новоземельцы пока обходились. Но подходило время новой посылки, а на то требовался капитал.
Ныне Шелихов приехал в Москву, надеялся здесь договориться с купцами. Когда к Москве подъезжал и объявились у окоёма городские огни, рука у Григория Ивановича было поползла перекреститься. «Помоги, — хотелось попросить, — и выручи». Но Шелихов одёрнул себя: «Что я — милостыню собираю? Эх ты... До чего дошло». Сжал до боли пальцы в кулак.
Остановился на Варварке, у родственников, постоялые дворы обрыдли, хотелось домашнего тепла. Встретили его радушно, и он хорошо, как давно не случалось, выспавшись, рано поутру вышел из дома. Коней не попросил, все, с кем повстречаться хотел, были рядом, рукой подать.
Варварка — место на Москве старое. Многое повидала. Несчастного Бориса Годунова знала, глаза безумного Гришки Отрепьева её оглядывали. Михаила Романова, первого в царской династии, ещё несмышлёным мальчонкой сюда привезли. На подворье родовое. Здесь же оно стояло, на Варварке. Юный отрок несмело поглядывал из слепенького оконца на сгоревшую Москву, и тоскливо было у него на душе, неуютно, как неуютно было в ту смутную пору на всей разорённой Руси.