Шерамур
Шрифт:
Шерамур сел и, положив деньги на стол, проговорил:
– Могу.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Они пили и ели именно так, как хотел того Шерамур, даже не у Дюваля, а пошли по самому темному из закоулков Латинского квартала и приютились в грязненьком кабачке дородной, богатырского сложения нормандки, которую звали Tante Grillade. Это была единственная женщина в Париже, которую Шерамур знал по имени и при встречах с которою он кивал ей своею горделивою головою. Она этого стоила, потому что имела историческую репутацию высокой пробы. Если она не лгала, то она в самом цвете своей юности была предметом
Было ли это все правда, или только отчасти, - это оставалось на совести Танты, но Шерамур ей верил: ему нравилось, что она презирает "такого барина". За это он ее уважал и доказывал ей свое уважение, перед ней одной снимая свою ужасную шляпу. Притом же она и ее темный закоулок составляли для Шерамура очень приятное воспоминание. Здесь, в этой трущобе, к нему раз спускалось небо на землю; здесь он испытал самое высокое удовольствие, к которому стремилась его душа; тут он, вечно голодный и холодный нищий, один раз давал пир - такой пир, который можно было бы назвать "пиром Лазаря". Шерамур самыми удивительными путями получил по матери наследство в триста или четыреста франков и сделал на них "пир Лазаря".
Он отдал все эти деньги Танте и велел ей "считать", пока он проест.
С того же дня он ежедневно водил сюда по нескольку voyou {Оборванцев (франц.).} и всех питал до тех пор, пока Танта подала ему счет, в котором значилось, что _все съедено_.
Теперь он сюда же привел своего консоматера. Им подали скверных котлет, скверного пюре и рагу из обрезков да литр кислого вина. Шерамур ел все это сосредоточенно и не обращая ни на кого никакого внимания, пока отвалился и сказал:
– Буде!
С этого у Nemo и Шерамура завязалось знакомство, которое поддерживалось "жратвою" у Tante Grillade и с каждым днем выводило наружу все новые странности этого Каинова сына.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Nemo мог определить, что Шерамур был чрезвычайно горд, потому что он был очень застенчив, но понятия о самой гордости у него были удивительные. Так, например, корм он принимал от всякого без малейшего стеснения и без всякой благодарности. Кормить - это, по его мнению, для каждого было не только долг, но и удовольствие. В том, что его кормят, он не только не усматривал никакого одолжения, но даже находил, что это мало. И действительно - сам он при тех же средствах сделал бы гораздо больше. При тех же средствах он накормил бы несколько человек. Жратва была пункт его помешательства: он о ней думал сытый и голодный, во всякое время - во дни и в нощи.
Приходит он, например, и видит банку с одеколоном. Тотчас намечает ее своим сверкающим взглядом и, показывая на нее пальцем, с презрением спрашивает:
– Это что?
– Одеколон.
– Зачем нужен?
– Обтираюсь им.
– Гм! Обтираетесь. Разве прелое место есть?
– Нет; прелого места нет.
– Так зачем же такая низость!
– Кому же это вредно?
– Еще и спрашиваете: лучше бы сами пожрали да другого накормили.
– Пойдемте, - накормлю.
– Что же одного-то кормить... сказали бы, так я бы еще человек пять позвал.
Другой раз он застает на комоде белье, принесенное прачкою, и опять тычет пальцем:
– Чьи рубашки?
– Разумеется, мои.
– Сколько тут?
– Кажется, четыре.
– Зачем столько?
– А по-вашему, сколько рубашек можно иметь человеку?
– Одну.
– И будто у вас всего одна?
– Нет; у меня ни одной.
– Без шуток, ни одной?
– Какие шутки, мы не такие друзья, чтобы шутить шутки.
С этим он расстегнул блузу и показал нагое тело.
– Вот вам и шутки.
– Возьмите у меня рубашку.
– Могу.
Он взял поданную ему рубашку, пошел за занавес, а оттуда кричит:
– Нож!
– Вы не зарежетесь?
– Это не ваше дело.
– Как не мое дело! Я не хочу, чтобы вы здесь у меня напачкали кровью.
– Эка важность!
– Нет, не режьтесь у меня.
– Не зарежусь - я нынче пожравши.
– Нате вам нож.
Послышался какой-то треск, и что-то шлепнуло.
– Что это вы сделали?
Он вместо ответа выбросил отрезанные от обоих рукавов манжеты и появился сам в блузе, из-под обшлагов которой торчали обрезки беспощадно оборванных рукавов рубашки.
Этак ему казалось лучше, но тоже не надолго, - завтра он явился опять без рубашки и на вопрос: где сна?
– отвечал:
– Скинул.
– Для какой надобности?
– У другого ничего не было.
Таков он был в бесконечном числе разных проявлений, которые каждого в состоянии были убедить в его полнейшей неспособности ни к какому делу, а еще более возбудить самое сильное недоразумение насчет того: какое он мог сделать политическое преступление? А между тем это-то и было самое интересное. Но Шерамур на этот счет был столь краток, что сказания его казались невероятны. По его словам, вся его история была в том, что он однажды "на двор просился".
Как и что? Это всякого могло удивить, но он очень мало склонен был это пояснять.
– Бунт, - говорит, - был. Мы все, техноложцы, в институт пришли вороты заперты, не пущают. Мы стали проситься на двор пустить, - пихать начали. Меня взяли.
– Ну а потом?
– А потом - я ушел.
– Зачем?
– Да что же ждать - неизвестно бы куда засудили.
И больше ничего не добьетесь, да и сомнительно, есть ли чего добиваться.
До сих пор говорю с чужих слов - теперь перехожу к личным наблюдениям, которые были счастливее.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Я о нем в мою последнюю поездку за границу наслышался еще по дороге преимущественно в Вене и в Праге, где его знали, и он меня чрезвычайно заинтересовал. Много странных разновидностей этих каиновых детей встречал я на своем веку, но такого экземпляра не видывал. И мне захотелось с ним познакомиться - что было и кстати, так как я ехал с литературною работою, для которой мне был нужен переписчик. Шерамур же, говорят, исполнял эти занятия очень изрядно.
Его адреса никто не знал, но я взял адрес Tante Grillade, и он мне помог. По письму, оставленному в этом кабачке, Шерамур ко мне явился, совершенно таким, каким я его описал выше: маленький, коренастый, с крошечным носиком и огромной бородой Черномора.