Шипка
Шрифт:
ловек возненавидит и стрелявшего, и водача, приказавшего стрелять.
— Я не закончил свою мысль, Тодю. И первые, и вторые, и третьи согласны в одном: без дядо Ивана мы ничего не сделаем, без дядо Ивана не быть Болгарии свободной!
— Правильный, выстраданный вывод! — Тодор покачал головой.
— А как болгары? — спросил Минчев. — Много вас в ополчении? Готовы вы к большим боям?
— Нас пока еще мало, но к боям мы готовы, — ответил Христов. — Из ручьев образуются реки, а из рек моря. Я верю, что из малого родится великое: новая болгарская армия будет настоящей армией, Данчо!
— Дай бог!
— Да, спасибо тебе, Данчо,
— Она здесь? — удивился Минчев.
— Она была в Кишиневе и собиралась идти в Болгарию вместе с русской армией, — сказал Тодор. — Она так признательна тебе!
— Елена моя крестница, и мой долг помочь ей. — ответил Минчев. — Как хорошо, что три года назад я уговорил твоего отца отправить ее в Россию! Натерпелась бы она мук в Болгарии!
— А что с моими, Данчо? — спросил Тодор. Ему сразу же хотелось расспросить про отца, мать, младшего брата, но Минчев не начинал первым, а он боялся услышать дурную весть.
Йордан внимательно посмотрел на Тодора, словно желая убедиться, можно ли сказать ему истину или лучше воздержаться. А чего таить? Тодю рано или поздно узнает. Да и мужчина он, настоящий мужчина…
— Косты уже нет на этом свете…
— Косты! — Тодор вскочил со скамьи. — Этого мальчика?! Ты говоришь правду, Йордан?
— К сожалению, правду, Тодю. Он понес тебе в лес продукты, думал застать тебя там. А наткнулся на турецкую засаду. Звал, говорят, тебя на помощь, да далеко ты был тогда от наших мест!..
— Коста! — с болью вырвалось у Тодора. Он в ярости сжал кулаки. — Нет, я им этого не прощу, они еще узнают меня, проклятые!
Минчев тоже поднялся со скамейки, положил руки на плечи Тодора, сурово взглянул ему в глаза.
— Карать надо за всех, Тодю! — жестко произнес он. — А сейчас успокойся. В Болгарии ты еще увидишь много страшного, за что надо будет мстить. Готовься к этому, набирайся сил и мужества.
— Как отец, мать? — с трудом спросил Тодор, ожидая услышать очередную ужасную весть.
— Живы. Они верят, что и ты жив. И еще они верят, что ты скоро вернешься к ним. Но не один. Ты придешь к ним с долгожданной свободой.
— Да, я приду только с ней, — медленно и задумчиво проговорил Тодор, со всей силой сжимая руку Минчева.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
I
Василий Васильевич Верещагин был твердо убежден, что место художника в гуще событий. Картину войны нельзя написать, идя по остывшим следам сражений. Необходимо все прочувствовать самому: ходить в атаки, отражать нападения про-тивника, видеть своими глазами победы и поражения, испытать голод, жажду, болезни, ранения — все, что терпит солдат на войне. Не потому ли он иногда забывал о своей профессии и превращался в бойца, наравне с другими защищал рубежи и мог быть убит каждую секунду?
Художником он был по натуре. И еще человеком. Хорошим человеком…
По понятиям своего времени Верещагин поступил как сумасшедший: был лучшим учеником в Морском корпусе, заканчивал его и, вместо того чтобы блистать эполетами и быть в высшем обществе, решил навсегда порвать с военным флотом и поступить в рисовальную школу. Отец от такого решения старшего сына схватился за голову, мать чуть не лишилась сознания, а он стоял на своем: хочу рисовать! «Рисование твое не введет тебя в гостиные, а в эполетах ты будешь всюду принят!»— с болью и страстью убеждал его отец, но Василий спокойно заявлял, что у него нет желания ходить по гостиным, что лучшее занятие в мире — это рисование, когда можно оставить память о достойных людях и событиях. Отец угрожал, что сын может умереть с голоду, что ему придется терпеть сотни всяких невзгод — при его-то слабом здоровье, но сын был непреклонен и сказал, что лучше терпеть не сотни, а тысячи невзгод, зато заниматься любимым делом.
Это были разные люди — отец Василий Верещагин и его сын, названный в честь отца тоже Василием.
Отец мог хоть каждый день рассказывать, как однажды плыл по Шексне государь император и еще задолго до их имения спрашивал у царедворцев, когда же наконец покажется поместье Верещагиных; как потом царь милостиво согласился отобедать з его доме и тем доставил радость всему семейству на всю жизнь. Сын был равнодушен к этим рассказам. Зато с недетским любопытством интересовался тем, как живут в деревнях, какую нужду испытывают крестьяне. Подолгу любил затаив дыхание слушать, как пела няшошка Анна — душевные и грустные это были песни. Все ему нравилось в няне, и когда кто-то из родственников спросил у него, кого Вася больше любит: папу или маму, он, не задумываясь, ответил: «Конечно нянюшку!» И это было правдой.
Родителям он никак не мог простить того унижения, которому подвергался в детстве. Озорство характерно для этой поры, и вряд ли отыщется ребенок, который не был шалуном. Вася понимал, что за непозволительные шалости положено наказывать. Однако в их доме было особое наказание: мало того, что секли розгами, но еще и лишали за обедом чего-то вкусного и заставляли в углу кричать во все горло «кукареку». У парня глаза полны слез, он захлебывается от обиды, а тут — подражай петуху! Как же он ненавидел в эти минуты мать, которая стояла в стороне и улыбалась. Презирал он и отца, во всем потакавшего матери. А нянюшка уводила его к себе в комнатку, гладила по голове и приговаривала: «Не сердись, Васенька, на отца с матерью, хорошего они хотят, стараются, чтоб ты добрым человеком вырос, не серчай, милый мой мальчик!» А как не серчать, если тебя бьют и унижают?! И почему из него может получиться добрый человек, если он будет кричать «кукареку» после того, как его больно высекут?
У него уже тогда сложилось свое понятие о доброте и порядочности: доброта господская, ох совсем это не доброта! Когда на конюшне секли сгорбленного мужика с седой бородой и он кричал от боли не своим голосом — разве был добрым отец, повелевший наказать крестьянина за недоимку? Или мать била робкую крестьянскую девушку? У крестьян такой жестокости Василий не замечая. Или потому, что он редко бывал в деревне, а может, и оттого, что крестьяне стеснялись его, маленького барина, и не позволяли при нем лишнего.
Как бы там ни было, Василий Верещагин навсегда сохранил добросердечные чувства к крестьянам и неприязнь к господам — с их мундирами, золотыми эполетами и аксельбантами, фраками и дорогими платьями.
Все это в какой-то мере определило и его позицию как художника: меньше военных парадов и победоносных, тоже парадных атак, роскоши, дешевого блеска и фальши, больше настоящей жизни, с ее горестной и тяжкой правдой, невинными жертвами, убитыми и ранеными, голодными и униженными. Он много ездит, пристально наблюдает быт и нравы на Кавказе, в Средней Азии, Палестине, в Индии. И рисует, рисует, рисует!