Школа беглости пальцев (сборник)
Шрифт:
– Лизветсеменна, а почему мне – Самозванец? – канючила я. – Он отрицательный, он из меня не получится…
Баба Лиза вытянула из выреза платок за поросячье ухо, обстоятельно высморкалась.
– Хватит придуриваться, – посоветовала она доброжелательно и затолкнула платок обратно. – Посмотри в свой дневник: алгебра – два, два, три, физика – три, три, два. Нормальный из тебя Самозванец.
Роль монаха Пимена досталась моему однокласснику, шпане большого полета Сеньке Плоткину. Сколько помнила я Сеньку, чуть ли не с первого класса он, как боевой самолет, всегда был «на вылете». Едва успокаивался
– Плоткин, ты у нас будешь Пименом, – деловито сообщила Сеньке Баба Лиза. – Или пеняй на себя.
Тот задохнулся от возмущения.
– Я ж спортивный сектор! – завопил он. – Все на одного валить, да?!
– Плоткин, ты свои обстоятельства знаешь, – невозмутимо напомнила Баба Лиза. – Ты на вылете.
Словом, Сенька был приперт к стене. Ему, как и мне, ничего не оставалось делать, как сунуть голову в хомут постылой роли. С той только разницей, что во мне все-таки бушевала любовь к литературе, а в Сеньке – совсем иные силы.
…На первой читке, взглянув в столбцы убористых строк, Сенька обезумел от горя.
– На фиг!! – орал он дурным голосом. – Я такого за сто лет не выучу! Здесь все слова непонятные!
– А про детскую комнату милиции тебе все понятно, Плоткин? – холодно осведомилась Баба Лиза. – Или забыл, что ты на вылете?
Итак, в гулком актовом зале, под стенгазетой «Заботливая женская рука», оставшейся висеть еще с восьмимартовского праздника, мы начали репетиции. Сенька был демонстративно безразличен и туп.
Он делал бычий взгляд, прежде чем прочесть реплику, отваливал нижнюю челюсть, и без того, надо сказать, тупую и тяжелую, мычал и намеренно путал текст.
– Э… э… э… и пыль веков… мм… мм… от хари отряхнув…
– «От хартий», Плоткин, «от хартий»! – булькала Баба Лиза. – Читай внимательно: «И пыль веков от хартий отряхнув».
Мне тоже не нравилась моя роль, я не знала, как подступиться к Григорию Самозванцу. Вот с Мариной Мнишек все было ясно, тем более что дня два я репетировала Марину дома, перед зеркалом: высокомерно изгибала бровь, вздергивала подбородок и прикрывала лицо веером – признак коварства… А Самозванец? Ну как прикажете играть человека, если «ростом он мал, грудь широкая, одна рука короче другой, глаза голубые, волоса рыжие, на щеке бородавка, на лбу другая»?!!
Но, в отличие от Сеньки, и – повторюсь – из любви к литературе, текст я проговаривала четко, с некоторой затаенной злобностью, чтобы дать намек на далеко идущие планы Григория.
Так мы репетировали в пустом актовом зале – запинающийся туповатый Пимен и злобный Самозванец. Мною Баба Лиза была очень довольна, когда же вступал Сенька – морщилась, вытягивала из выреза платок и прочищала нос.
Наконец, Сенька дополз до заключительных слов Пимена: «Подай костыль, Григорий…»
Он заржал и, подняв голову, заинтересованно спросил:
– А где костыль-то?
– Какой костыль? – Баба Лиза вздремнула, возглас Сеньки ее пробудил.
– Ну вот написано: «Подай костыль, Григорий», – значит, она мне должна костыль подать, и я похромаю отсюда.
– Обойдешься без костыля.
– Почему? – неожиданно возмутился Сенька. – Если Пушкин про костыль написал…
– Ну швабру возьмешь, – примирительно посоветовала я Сеньке.
– Еще чего – швабру! А они, в зале, что – дурные? Швабру от костыля не отличат?
Сенька очень воодушевился. На переменках подбегал ко мне и повторял на разные лады: «Подай костыль, Григорий!» – то грозно, то устало-дружелюбно, то слезно-умоляюще… За весь день он так осточертел мне с этим костылем, что, когда на алгебре больно ткнул ручкой мне между лопаток, прошипев восторженно: «Подай костыль, Григорий», – я взвыла и, крикнув: «На!», стукнула Сеньку портфелем по башке.
На другой день, подходя к школе, я увидела Плоткина. Он стоял перед входными дверьми, навалясь на костыль и подогнув ногу, а увидев меня, сорвал с головы кепку и протянул ее с радостным воплем: «Подай, Григорий!!!»
– У дедки выпросил! – счастливо сообщил он. – Дед у меня пять лет назад ногу ломал, целых два месяца, как кузнечик, на костыле скакал. А я вчера в сарай полез, гляжу – лежит костылик, родимый! Еле у дедки выпросил его!
Репетировал Сенька в этот день совсем по-другому. Правда, на протяжении всей сцены он несколько томился в ожидании заветной реплики, но зато уж ее выдал как следует – кряхтя, с хрипотцой, со вздохом. В нужный момент я подала Сеньке костыль, и он пошел прочь, тяжело наваливаясь на него всем телом.
После репетиции мы побежали относить костыль на третий этаж, в учительскую, где велела хранить его Баба Лиза. Сенька упорно скакал на одной ноге, опираясь на костыль, охая и заваливаясь набок. При этом он чуть не сбил с ног Захара Львовича, нашего завуча.
– Плоткин, что за вид? – устало спросил завуч.
– Захар Львович, я репетирую! – радостно выпалил Сенька. – Я монах! Еще одно, последнее сказанье!
– Плоткин, предупреждаю: еще одно, последнее сказанье, и летопись окончена твоя, – сказал на это Захар Львович. – Ты и так давно на вылете.
…Текст Сенька учил тяжело, медленно, многих слов не понимал. Зато когда, наконец, выучил наизусть роль Пимена, стали происходить с Сенькой странные вещи.
После одной из репетиций он позвонил мне домой.
– Слышь, Григорий, – сказал Сенька, – я тебе вот что хотел сказать – ты, это… когда просыпаешься, не вопи…
– Когда – просыпаюсь? – оторопело переспросила я. Сенькин звонок оторвал меня от «Клуба кинопутешественников».
– Ну, когда в келье просыпаешься и начинаешь – «Все тот же сон!» – ты это… не ори, не надо.
– Я не ору, – обиделась я. – Просто я хорошо артикулирую.
Сенька замешкался с ответом, видно, не знал слова «артикулирую». Потом сказал:
– Нет, правда, Григорий. Ты же проснулась. Ты со сна еще не понимаешь – где сон, где жизнь, где ты лежишь… Ты это… бормотать должна…
– Это ты все бормочешь, дурак! – вспылила я. – Потому что двух слов связать не можешь! И не лезь в мою роль! Костыль несчастный!
Я бросила трубку и пошла досматривать «Клуб кинопутешественников». Но Сенькина наглость не давала мне сосредоточиться. Он позвонил минут через двадцать.