Сходка на Голгофе
Шрифт:
— Ты говоришь, не я! — огрызнулся вор.
— Где, кстати, те бумаги, которые шли в Персию, а попали к тебе? Они тебе не нужны, отдай, — недобро уставился на него Пилат.
— Читать-писать не умею. Бумагами не ведаю.
Пилат, развернув свиток, упомянул еще несколько дел. Писарь спешил, шуршал пером. Солдаты переминались. Факелы дымили. А Бар-Авва как заведенный отвечал:
— Не может быть… Никогда… Нет… Не упомню… Не знаю… Не был… Не знаю… — на самом деле поражаясь, сколько чего известно Пилату (выходило, что Синедрион не только топит его подчистую,
Пилат усмехнулся:
— Да уж, трудно всё упомнить, если за душой ничего, кроме мерзости, нет… Но придется, — он свернул свиток, щелкнул застежкой, кинул его на стол. — Пошел бы к нам наемником — может, и остался бы жить… Тебе предлагали, но ты не захотел. Я сам служил в Германском легионе… Вот! — Пилат мизинцем, исподволь, указал на шрамы правой руки.
— Как же! Всем известно, что ты был там большим начальником, — нагло-угодливо начал плести Бар-Авва, но Пилат повысил голос:
— Но в легионе надо воевать. А зачем с германцами биться, если можно женщин насиловать и ювелиров душить?.. Там ты, может быть, стал бы героем. А сейчас ты никто. Существо, которое все ненавидят. И скоро превратишься в падаль. Все, конец. Подожди до Пасхи! Ты-то уж точно по закону будешь казнен! — добавил прокуратор, поворачивая зачем-то перстень на пальце.
Бар-Авва, что-то учуяв в этих словах, уцепился за соломинку:
— А кто не по закону?
— Тебе не понять… Твоя жизнь в крови и нечистотах протекает… Не тебе судить людей. Они должны судить тебя… И засудят!
При этих словах один факел вдруг зачадил, надломился и горящим набалдашником рухнул на пол возле стола, рассыпая искры и огонь. Писарь вскрикнул, отпрянул, свитки и перья полетели на пол. Пилат вдруг вскочил, живо схватил кувшин и швырнул его на пылающую головку, отчего произошел звон, а угли, дымясь и шипя, стали расползаться по каменному полу. Все произошло так быстро, что солдаты не успели даже дернуться. Пилат поставил кувшин на пол, сел в кресло, отряхнулся:
— Принести новые факелы! А эти убрать, дышать нечем!.. — и насмешливо посмотрел в сторону писаря, собиравшего с пола свитки: — Могли бы сгореть, между прочим… А за это — галеры!
Писарь, не разгибаясь, глухо спросил:
— Здесь темно… Зажечь свечу, пока принесут факелы?
— Не надо. Есть охрана. Страх есть грех. Тебе, солдату, не стоит об этом забывать… — Писарь промолчал, наводя порядок на столе.
Один из солдат бросил цепь и начал мешком, в котором Бар-Авву вели сюда, собирать угли и осколки. Затушил второй, чадящий факел, вытащил черенки из треножника и понес все это наружу…
…Тьма и тишина. Откуда-то слышен солдатский бубнеж, скрежет железа, лай собаки. Писарь застыл черным пятном, слился со своей тенью. Пилат вздыхал, ворошил что-то на столе. А Бар-Авва ничего не мог понять. Что творится?.. Может, его хотят просто зарезать в темноте?.. Или предлагают бежать?..
Он украдкой попытался оглядеться, но солдат палкой повернул его голову обратно. И цепи натянуты.
— А
— Нет, здесь где-то, на столе, — откликнулся писарь виновато. — Только не видно без света.
— Нужен свет для них? — с непонятной издевкой произнес прокуратор. — Не помнишь наизусть?.. А ну, тише! — прикрикнул он, хотя в претории и так было тихо. — Говори по памяти!
— Не убивать. Не красть. Не обижать. Не лгать. Не прелюбодействовать. Не обжорствовать. Почитать отца и мать. Деньги раздать нищим. Не отвечать злом на зло. Прощать. Любить… — не очень уверенно стал перечислять писарь и замолк.
Звезды за решетками вдруг стали такими большими, словно кто-то поднес их вплотную к окнам казармы.
— Может так жить человек? — спросил Пилат из темноты.
Было непонятно, кого он спрашивает. Писарь смущенно пробормотал:
— Не знаю…
А Бар-Авва обрадовался, поняв, что римлянин шутит. Посчитал это хорошим знаком и решил тоже не молчать:
— Побольше бы таких, и у нас, воров, была бы веселая жизнь! Сиди, жди, а тебе все само в руки валится! И воровать бы не пришлось — зачем? Хорошая жизнь, даже очень! — добавил он туда, где виднелась тень начальника.
— Вот-вот, и воровства бы не было, и грабежей, и убийств… И все жили бы тихо-мирно, по совести… — согласилась тень и спросила дальше: — А ты бы мог так жить?
— Я? Так? Не обижать, девок не тискать, прощать?.. Нет, не мог бы. Да и нельзя мне уже после всего… всякого… что было… — осклабился Бар-Авва.
— А вот… говорят, что всем можно… начать так жить… Даже самым отъявленным, закоренелым и отпетым… Как ты, например…
— Или ты, — нагло ответил вор и запанибратски добавил: — Ты ведь в своем Германском легионе тоже не маслобойней ведал… Все такие…
— Но всем можно начать, — повторил веско Пилат.
В этот миг солдат внес в казарму факелы. От свежего света все сощурились. Прокуратор спросил:
— Привезли?
— Да. Скоро будет.
Он оживился:
— Факелы сюда… Поближе… А этого убрать с глаз долой… Ты обречен… — холодно предупредил он Бар-Авву, но вдруг, что-то вспомнив, спросил: — Ты ведь галилеянин?
— Да, начальник. Вся моя родня оттуда. А что? — поднял вор голову. — Меня там все знают. И я всех знаю!
— Правда ли, что на вашем языке слово «Галиль» означает «земля варваров»?
— Конечно, а как же! Давили нас всегда, гоняли! — подхватил вор, безнадежно думая, нет ли у римлянина каких-нибудь тайных дел в Галилее, где могла бы понадобиться его помощь. — За собак почитали! Если галиль — то ты никто, не человек уже… Запрещено у нас покупать, ночевать, обедать, даже здороваться с нами! Каково такое терпеть? Вот и стал вором, чтобы гордость не потерять, — спешил Бар-Авва, надеясь разжалобить римлянина этой чистой правдой и видя хороший знак в том, что правитель так заинтересован им и его жизнью, что даже спрашивает и слушает. — Наречие наше другое. Нас мало кто понимает. И разные люди у нас живут. Много непокорных…