Шолохов
Шрифт:
— А не надо ничего объяснять, — медленно, страшно говорил Резник. — Папаша этого поганца — сам враг. Он заведовал заготконторой в Каргинской, а на нее все время совершал налеты Фомин. И всегда перед этим в закромах было полно хлеба! Случайно, ты полагаешь? По этому мельнику тоже пуля плачет.
— Не пойму я тебя, Илья Ефимович. Мы, значит, будем расстреливать, а когда к нам станут приходить люди и спрашивать — за что, мы им скажем: «Сами дураки! А будете спрашивать, и вас расстреляем». Так, что ли?
Резник дрожащими руками свертывал папиросу.
— Иван, — сказал он наконец, закурив, — я ведь старше тебя —
— В связи с этим я тебе официально хочу задать несколько вопросов. — Погорелов сел, вытянув вперед простреленную ногу, и тоже закурил. — Подсудимый отказался давать тебе показания, утверждая, что ты, как давний знакомый, относишься к нему предвзято. Я уполномочен это проверить. Ты был в Каргинской на его спектакле «Необыкновенный день»?
— Был.
— Содержалась ли в нем враждебная пропаганда?
— Да нет, — досадливо махнул рукой Резник, — это было всего лишь переложение «Недоросля» Фонвизина.
— А был ли ты на других спектаклях Шолохова?
— Нет. Что у меня — есть время по спектаклям ездить?
— Откуда же ты знаешь, что он осуществлял на сцене Каргинского народного дома враждебную пропаганду?
— Я читал изъятый у Шолохова экземпляр поставленной им пьесы «Тарас Бульба».
— А почему этот экземпляр не приложен к делу?
Резник снова побагровел.
— Ты что же, Иван, мне не доверяешь? С каких это пор мы прикладываем к политическим делам любительские пьесы?
— Наверное, с тех пор, как прикладываем антисоветские листовки, разную нелегальную и эмигрантскую литературу. Где пьеса?
— Да лежала у меня где-то, потом исчезла. Видно, когда ненужные бумаги уничтожал, ненароком сжег. Да ты что — «Тараса Бульбу» не читал? Это же пропаганда царизма и антисемитизма!
— Тебе, Илья Ефимович, некогда по спектаклям ходить, а мне некогда читать. Вот направит партия меня учиться, тогда и почитаем. Подсудимый утверждает, что сочинение Гоголя «Тарас Бульба» не запрещено в Советской России.
— Да мало ли что у нас напечатано за триста лет романовского ига! Все запрещать, что ли? Мы тогда только и будем, что с утра до ночи книжки жечь! Вот окрепнем, встанем на ноги, тогда и возьмемся.
— Извини, товарищ Резник, ты — бывший слесарь, а я — бывший батрак, и не нам, наверное, выносить приговоры книжкам. Правда ли, что Каргинский культпросвет одобрил пьесу «Тарас Бульба»?
Резник зло, так что искры посыпались в разные стороны, загасил папиросу.
— Одобрил! С этим культпросветом с самим еще разбираться надо!
— Так разобрался бы. О неправильных действиях культпросвета в деле тоже ничего нет.
— Давай я еще к Луначарскому в Москву за справкой съезжу!
— Короче, — сказал Иван, расстегивая ворот гимнастерки, — можно считать установленным, что твое утверждение о враждебной деятельности Шолохова в каргинском клубе не имеет под собой фактических оснований.
— А я его за это не арестовывал! Деятельность подсудимого в красноармейской школе и народном доме вызвала у меня определенные подозрения, которые полностью, документально подтвердились после совершенной им в Букановской экономической диверсии! Я надеюсь, ты не будешь этого отрицать?
— Уменьшение Шолоховым твердого налогового задания среди бедных хозяйств Букановского района налицо. Но дела такого рода подлежат разбирательству в народном суде, а не в революционном трибунале. Причем я не уверен, что нарсуд даст ему много. А ты, человек, облеченный доверием партии, требуешь его расстрела!
— Да потому мы и существуем, что нарсуд не в состоянии справиться с подобными делами! Нарсуд не обязан предполагать, что натворит еще этот Шолохов завтра, если сегодня вывернется сухим из воды! А мы несем за это политическую ответственность перед партией. Потому и называемся — Главным политическим управлением. Ты забыл?
— Да вроде не забыл. А относительно того, что натворит этот Шолохов завтра, скажу тебе свое личное мнение, не для протокола. Ты вот, насколько я знаю, уважаешь ученых, людей умственного труда. Как же ты можешь подводить под расстрел такого способного парнишку? Ведь ты подумай: в 15 лет он красноармейцев учил, а в 16 спектакли ставил — да какие! Я сам был, хохотал до упаду. Люди хлопают, радуются — и партийные, и беспартийные. Поговорить с ним тоже интересно — даже на допросе. У нас не в каждом хуторе или станице такого встретишь. Не справился он с налоговой работой? Так, может, ему другим надо заниматься — литературой, например? Учиться? Ну, ошибся он, с кем не бывает? Он еще пожить не успел, а ты уже предлагаешь его полечить пулей? Да что с тобой, Илья Ефимыч?
Лицо Резника вдруг неузнаваемо изменилось: зубы оскалились, задергались мышцы лица, заходили туда-сюда желваки, словно там, под кожей, бегали мыши. Сам того не понимая, своими словами Иван угодил в больное место Резника.
— Все вы со временем перерождаетесь, — прохрипел он, — даже такие заслуженные и верные, как ты. Кричите про мировую революцию, а своя рубашка вам ближе к телу! Способный казачок его растрогал! Это наше, не замай! А потом начнется снова — традиции, почва, держава! Всевеликое Войско Донское! Россия — единая и неделимая! А за что мы боролись? Где способные дети моего народа? Сгинули на каторге, на виселицах, сгорели живьем во время погромов! Мы пожертвовали своими лучшими сыновьями, чтобы дать рабам лучшую жизнь! Кто за это заплатит? Этот гаденыш до революции учился в гимназии, и после революции он, видите ли, должен учиться, заниматься литературой! Какие такие у него заслуги перед революцией, что все это ему надо принести на блюдечке? Способных надо искать среди тех, кто это заслужил! Те же, кто не гнил живьем в гетто и вонючих местечках, пусть сначала испытают, что это такое!
— Как ты говоришь… «гето»? Это что такое? — спросил Погорелов. — Я что-то тебя не очень понял. Ты, к примеру, о каком народе гутаришь? Вообще о трудовом или о своем, еврейском?
И почему кто-то должен гнить живьем? Разве мы для этого революцию делали?
Резник опомнился, усилием воли справился с собой, взял в кулак свою бороду, дернул ее вниз, словно укрощая таким образом пляшущие невпопад мышцы лица.
— О пролетариате я говорю. А мой народ — колыбель пролетариата, если тебе неизвестно. Ладно, мы здесь собрались не лясы точить. Твой вывод по делу?