Шопен
Шрифт:
Потом он отправился в Дрезден. Денег у него почти не осталось, надо было спешить. По дороге из Теплица напала сильная тоска по дому. Поэтому он не задержался в Дрездене И даже не воспользовался рекомендательными письмами венских музыкантов. Впечатлений было слишком много: то, что теперь попадалось на пути, он почти не воспринимал. Здания, лица только мелькали перед глазами. Путешествие было закончено, а все города после Вены – это только путь домой.
В Дрездене Фридерик успел побывать в театре и посмотреть «Фауста» в день восьмидесятилетия Гёте. Прославленная трагедия, сопровождаемая специально написанной музыкой Шпора, произвела сильное и мрачное впечатление.
В последний день перед отъездом из Дрездена, все в том же состоянии спешки, он отправился в картинную галерею. Он собирался внимательно осмотреть хотя бы главные экспонаты, но пришел слишком поздно. В картины Рубенса не успел вглядеться. «Диана на охоте» показалась ему слишком толстой и какой-то немолодой. Излишество красок, румяные плоды, мясо, кровь были ему неприятны. Он даже поспешил отвернуться от другой картины Рубенса, в которой торжество плоти было слишком уж вызывающим.
Рембрандт поразил Фридерика, и он дал себе слово, осмотрев другие картины, вернуться в этот зал и остаться здесь до конца. Но вернуться ему не удалось, потому что он увидал Сикстинскую мадонну Рафаэля и все оставшееся время простоял перед ней.
Ничто не волновало его так, как искусство классиков, – может быть, потому, что Войцех Живный рано внушил ему любовь к Баху, а затем к Моцарту. Но классическое искусство не подавляло Шопена: он не понимал людей, чувствующих "свою ничтожность перед красотой. Напротив, вблизи классиков он как будто лучше понимал себя и начинал в себя верить…
В зале, где находилось изображение Сикстинской мадонны, он увидал ее издали. И его охватила дрожь.
Вначале ему показалось, что женщина с ребенком на руках отделилась от стены и издалека несется к нему навстречу. Этот обман зрения скоро рассеялся. Фридерик отошел немного назад. Гиду, предложившему свои услуги, он сказал, что хотел бы сперва составить свое собственное впечатление.
Пленительная, совершенная гармония линий и красок возбудила в нем такое же чувство отрады, покоя и благодарности, с каким он слушал музыку Моцарта и Баха. Эта юная мать так бережно, нежно, по-человечески заботливо прижимала к себе сына, а он так безмятежно, истинно по-детски, покоился в ее надежных объятиях! В нем не было розовой пухлости и белокурого блеска счастливых сыновей богородицы, известных Шопену по другим картинам. Худенький, он был завернут во что-то темное. Но глаза младенца были не такие, как у других детей. Фридерик увидел острый, мудрый, всепроникающий взгляд провидца, который измерил все муки, ожидающие человечество, Он знал и предвидел слишком много, никакая надежда, никакая иллюзия не коснулась его души. Он знал то, чего другие еще не знают, и оттого трудно было выдержать его взгляд.
Но в смиренной простоте Мадонны и ее сына таилась какая-то высокая правда, влекущая к себе сердца. Мадонна и младенец составляли одно целое, дополняли друг друга так же, как и другие атрибуты картины. Гармония была во всем – она-то и приносила утешение.
Фридерик не отрываясь смотрел на эту группу, и чем дальше, тем прекраснее, одухотвореннее становилось лицо мадонны. Ему показалось, что нежные щеки этой молодой женщины, почти девочки, окрасились слабым румянцем и глаза, подобных которым больше нет на свете, обратились к нему и остановились на его лице. И тогда он понял, что значит этот всеобъемлющий взгляд матери, мягкий, любовный, полный печали– не только за своего сына, но и за всех детей на земле. Она скорбела и о Фридерике, о его неизвестном будущем.
Почему в этот миг ему вспомнилась Польша? Отчего тоска по родине, по матери охватила его с небывалой силой? И почему его сердце сжалось, словно в предчувствии неотвратимой скорби? И все же он черпал силы в этом созерцании, и ему была дорога его тревога.
Кто-то коснулся его плеча. – Уже поздно, – сказал дежурный, – галерея закрывается! – А завтра? – Завтра воскресенье! – Фридерик вышел и побрел наугад. Лишь в гостинице он пришел в себя.
До вечера у него звучала в ушах музыка-то звуки органа, то оркестр. Начало реквиема Моцарта и оратории Перголезе, которую исполняли в Вене. Не было ничего заманчивее, как написать что-нибудь под этим влиянием и назвать написанное «Перед картиной Рафаэля» или даже «Портрет мадонны». Но Фридерик знал, что нужно еще немало пострадать, чтобы довести до конца такой огромный замысел. Сикстинская мадонна! Может быть, для этого еще придет пора… Теперь же он был слишком молод и слишком счастлив.
Часть третья
Глава первая
Стоит хотя бы на время покинуть родительский дом, чтобы испытать радость возвращения. Ночь. Уже второй час. За окном шумный дождь. Стол весь уставлен, свечи зажжены. Никто не ложится.
Сестры смеются по всякому поводу. Отец останавливает их и переспрашивает Фридерика: – Что же сказал Гировец? Ведь это тот самый концерт, который ты когда-то играл? Смотри-ка! А Черни? Он был доволен? Каков он вообще?
Миколаю Шопену кажется: Черни – великий музыкант, оттого что он учился у Бетховена.
– Да как сказать… Он неплохой человек. И хороший музыкант.
– Просто хороший?
Опять смех сестер… – Ну, как же так?! – восклицает пан Миколай. Он разочарован: человек, достойно оценивший его сына, не гений, а просто хороший музыкант!
А дождь за окном все не проходит, говорливый летний дождь.
Фридерик сидит рядом с матерью, которая не спускает с него глаз. Она ни о чем не расспрашивает и только слушает, время от времени придвигая к нему то одно, то другое блюдо…
Тита и Яся Матушиньского Фридерик не застал в городе. А сама Варшава после Вены показалась ему неуютной, неприбранной и какой-то чужой. На тротуаре остались лужи после вчерашнего дождя, небо хмуро, и все прохожие выглядят угрюмыми…
Фридерик направился к Эльснеру и застал его сидящим в глубоком кресле. Эльснер кутался в плюшевый халат-ему нездоровилось. Перед ним лежали газеты. Фридерику бросились в глаза частые красные полосы: это Эльснер подчеркивал все, что относилось к концертам Шопена в Вене. Были здесь и венские газеты и «Курьер варшавский». Фридерик узнал заметку грозного критика Бейерле. Заметка была снисходительная, но так как Бейерле имел привычку всех бранить, то его полупохвалы можно было считать признанием.
Благетка писал более подробно и очень благожелательно. Умный карандаш Леопольдины прошелся по этим строкам. Там писалось, что у Шопена живой, остроумный и глубокий талант. В варшавских газетах повторялось то же, что было напечатано в венских. В «Курьере варшавском» описывалось, как венцы обрадовались импровизации на польскую тему «Хмель».
Эльснер был чрезвычайно доволен. Он потирал руки, обнимал Фридерика и снова перечитывал рецензии. Было даже странно видеть его таким! Противник всяческой рекламы, не веривший отзывам об игре Паганини, пока сам не услыхал ее, он на этот раз придавал значение каждой строчке, посвященной его любимцу.